ENGLISH CORRECTLY

Частный репетитор по английскому языку в Москве

Звоните +7-915-206-28-86 (с 10:00 до 20:35)

Внимание: если Narod прикажет долго жить, переходите на мой дублирующий сайт по адресу best-repetitor.jimdo.com

Джереми Паксман

Англия. Портрет народа

 

Предисловие

Раньше быть англичанином было так просто. Из всех народов на земле узнать англичан было легче всего — и по языку, манере вести себя и одевать­ся, и по тому, как они ведрами пили чай.

Теперь все намного сложнее. Если мы по воле слу­чая встретим человека, твердо сжатые губы, в меру до­рогая обувь и домашний вид которого будут выдавать в нем англичанина, нашей первой реакцией станет удивление: ведь условности, характерные для англичан, канули в Лету, и, похоже, страну больше представляют певцы или писатели, а не дипломаты или политики.

Англичане времен империи имели британские пас­порта — как и шотландцы, валлийцы и часть ирланд­цев, — но им не было нужды задумываться над тем, одно и то же быть «англичанином» и «британцем» или нет: эти термины были, в сущности, взаимозаменяемы. Сего­дня ничто так не выведет из себя шотландца, как неточ­ное употребление этих двух понятий, потому что кельт­ские соседи Англии все больше выступают самостоя­тельно. Как этого и следовало ожидать, о выборах в мае 1999 года в новый Шотландский парламент и Нацио­нальное собрание Уэльса, которые якобы укрепляют союз, больше всего трубила лейбористская партия (кото­рая придумала и саму идею делегирования прав нацио­нальным парламентам). Возможно, это и так. Однако все, безусловно, переменилось. По крайней мере, Шот­ландия всегда была отдельной нацией, сохранившей свою систему законов и образования, гражданские и ин­теллектуальные традиции. Теперь у нее собственное пра­вительство, и трудно представить политическое обра­зование, которое после предоставления ему власти не захочет большего. Эти изменившиеся отношения стали отражаться и в языке. Если год-два назад о событиях в Шотландии говорили как о региональных, сейчас о них все чаще упоминают как о «национальных». Би-би-си даже выпустила инструкцию для сотрудников о том, что больше недопустимо называть Уэльс княжеством.

К тому же существует проблема Европы. Кто зна­ет, к чему приведут коллективные амбиции или за­блуждения, охватившие европейскую политическую элиту? Если все закончится успешно, то при Соединен­ных Штатах Европы Соединенное Королевство станет чем-то лишним.

Существует и разъедающее понимание, что ни Британии, ни любой другой стране в одиночку не спра­виться с притоками и оттоками капитала, а ведь это оп­ределяет, будут ли отдельные граждане сыты, или им нечего будет есть. В каждой стране основной заботой правительства все в большей степени становится куль­турный уровень своих граждан.

Эти четыре составляющие — конец империи, так называемое Соединенное Королевство, которое трещит по швам, давление на англичан, чтобы заставить их окунуться в Европу, и бесконтрольность международ­ного бизнеса — заставляют задуматься: а что значило раньше быть англичанином?

Хотя все эти вопросы связаны с политикой, данная книга не о политике в узком смысле слова. Я решил по­пробовать докопаться, в чем истоки сегодняшнего бес­покойства англичан о самих себе, и с этой целью совер­шить экскурс в прошлое, к тому, что создало мгновенно узнаваемый образ идеального англичанина и англичан­ки, которые несли свой флаг по всему миру. А потом по­пытался выяснить, что с ними стало теперь.

Определить некоторые из этих воздействий оказа­лось относительно несложно. Очевидно, одно из них то, что англичане живут на острове, а не на материке. Они родом из страны, где протестантская реформация твер­до определила место церкви. Они унаследовали твердое убеждение в индивидуальной свободе каждого.

Другие влияния представляются более трудно по­нимаемыми. Почему, например, англичанам, похоже, нравится чувствовать себя такими гонимыми? Что сто­ит за английским увлечением играми? Каким образом у них выработалось такое странное отношение к сексу и пище? Откуда эти их невероятные способности к ли­цемерию?

Я искал ответы на эти вопросы, разъезжая по стране, разговаривая с людьми и читая книги. Прошло несколько лет, я стал чуть мудрее, и у меня теперь дру­гой набор вопросов.

И еще я только что заметил, что пишу об англича­нах «они», хотя всегда считал себя одним из них. Эти англичане непостижимы до последнего!

 

 

ГЛАВА 1     КРАЙ УТРАЧЕННОЙ СУТИ

 

 

 

Спросите любого человека, кем по национально­сти    он предпочел бы быть, и девяносто из ста ответят — англичанами.

Сесил Родз

 

 

Когда-то англичане знали, кто они. Для этого всегда был наготове целый набор определе­ний. Они вежливы, невозмутимы, сдержанны, и поло­вую жизнь им заменяли бутыли с горячей водой: каким образом они заводили потомство, оставалось тайной для всего западного мира. Больше писатели, нежели ху­дожники, садовники, но никак не повара, они предпо­читали действовать, а не размышлять. Их отличала классовая принадлежность и ограниченный кругозор, и они не могли выражать свои эмоции. Они выполняли долг. Их почти непостижимая стойкость вошла в посло­вицу. «Боже, у меня нет ноги!» — восклицает лорд Эксбридж под разрывы гранат на поле Ватерлоо. «Боже, что вы говорите!» — молвит в ответ герцог Веллингтон. Как гласит предание, от смертельно раненного солдата, лежащего в залитом водой окопе во время битвы при Сомме, можно было лишь услышать, что он «не должен жаловаться». Главное его достоинство — чувство чести. Они были надежны, и им можно было доверять. Слово английского джентльмена приравнивалось к докумен­ту, подписанному кровью.

1945 год. Война, которая, казалось, никогда не кончится, уже позади. Теперь все население Британии, просыпавшееся с мыслью о ней, может вздохнуть спо­койно. В кварталах промышленных городов зияющие провалы рухнувших домов напоминают о рейдах «люфтваффе». В городках, оставшихся сравнительно незадетыми, на главной улице лепятся друг к другу, как в складной головоломке, витрины магазинчиков, боль­шей частью мелкие частные предприятия, ведь англича­не, по известному язвительному определению Наполе­она, «une nation de boutiquiers» - нация лавочников. Работает обширная сеть розничной торговли, которая через несколько десятилетий вытеснит частных торгов­цев, но если вы зашли в одну из аптек фирмы «Бутс», то, вполне вероятно, чтобы купить продукцию для здоро­вья и красоты. Вечером можно сходить в кино.

Есть все основания согласиться с Черчиллем в том, что Вторая мировая война стала «блистатель­ным часом» для его страны. Он вел речь о Британии и Британской империи, но ценности этой империи — это ценности, которые, по привычному представлению англичан, придумали они сами. Несомненно, во время войны и в первое послевоенное время англичане по­следний раз на памяти живущих имели четкое и поло­жительное представление о том, кто они. Для них это отразилось в таких фильмах, как «Где мы служим», ро­манизированном повествовании Ноэля Кауарда о гибе­ли эсминца британских ВМС «Келли», потопленном немецкими пикирующими бомбардировщиками. Лежа в спасательном плотике, уцелевшие члены команды вспоминают историю своего корабля. На самом же де­ле они вызывают в памяти картину могущества Анг­лии. Пусть капитана и личный состав разделяет акцент, с которым они говорят, объединяет их главное – вера в то, что представляет собой их страна. В ней все упо­рядочено и подчинено строгой иерархии, и война - это неудобство, как дождь в разгар сельской ярмарки, тут уж ничего не попишешь. Это страна, где люди стро­ги и привыкли в чем-то себе отказывать, где женщины знают свое место, а дети, когда им говорят, что уже по­ра, покорно и тихо идут спать. «Успокойся, — говорит одна домохозяйка другой во время авианалета, - еще минута-другая, и выпьем чаю». Теща, провожающая унтер-офицера ВМС, спрашивает, когда он вернется.

- Все зависит от Гитлера, — отвечает он.

- Послушай, что он вообще о себе возомнил?

- В этом вся и штука.

«Там, где мы служим» - беззастенчивая пропаган­да для людей, стоящих на пороге возможного исчезно­вения своей культуры, и по этой причине фильм очень показателен: становится ясно, какими хотят видеть себя англичане. На основе этого и многих других подобных фильмов составляется картина стоически переносящего испытания, привязанного к родному очагу, спокойного, дисциплинированного, самоотверженного, доброго, ве­ликодушного и обладающего чувст­вом собственного достоинства наро­да, который предпочел бы infinitely (как антоним к definitely?) ухаживать за своими садиками, а не защищать мир от фашистской тирании.

------------------------

Infinitely — без конца (англ.).— Здесь и далее примеч. пер.

Definitely — определенно (англ.).

 

Я всю жизнь прожил в той Англии, что восстала из-под нависшей над ней тени Гитлера, и должен выра­зить восхищение перед тем, какой она, похоже, была в те годы, невзирая на всю ее ограниченность, лицеме­рие и предрассудки. Вступив в войну, в которой, как ей неоднократно обещалось, она не должна была участво­вать, страна на целые десятилетия ускорила потерю своего выдающегося положения в мире. Те, кто пыта­ется переписать историю, утверждают, что многое из того, что считается успешными действиями британцев, во время войны выглядело далеко не так. Конечно же, англичане яростно цепляются за выдумки о героизме на этой войне, самые любимые из которых «малый флот» при Дюнкерке, победа «немногих» в «битве за Англию», а также мужество жителей Лондона и других городов во время «блица». Хорошо, роль «малого фло­та» преувеличена, «битва за Англию» выиграна благо­даря и просчету Гитлера, и героизму «немногих» - лет­чиков-истребителей, а во время «блица» нам помогли выстоять отчаянные и беспощадные ответные налеты английских бомбардировщиков на Германию. Пусть за­ведомо ложны заявления о том, что англичане выигра­ли войну в одиночку: чтобы убедиться в этом, доста­точно почитать об отчаянных усилиях Черчилля до­биться вступления в войну Америки. Но факт остается фактом: летом 1940 года страна действительно высто­яла в одиночку, и если бы не она, нацисты подмяли бы под себя остальную Европу. Если бы не огромное пре­имущество географического расположения, то, воз­можно, как и в остальной Европе, от Франции до Бал­тийского моря, в стране нашлись бы те, кто готов был действовать по указке нацистов. Однако география штука немаловажная: характер людей зависит о того, где они живут.

Сколько раз предпринимались попытки объяс­нить, чем стала Вторая мировая война для Британии? Тысячу раз? Десять тысяч? Однако ни одна не сумела подорвать уверенность в том, что в этой титанической борьбе англичане прекрасно понимали, за что сража­ются и, соответственно, что они за люди. В отличие от   гордости Гитлера за свой фатерлянд, это чувство было не таким масштабным, что ли, более личным и, как мне кажется, не таким демонстративным, но более силь­ным. Возьмите «Короткую встречу» — рассказ Дэвида Лина 1945 года о запретной любви. Двое встречаются в привокзальном буфете, где она ждет пригородный поезд, чтобы вернуться домой после похода по магази­нам. В глаз ей попадает частичка угольной пыли, и га­лантный местный доктор, даже не представившись, приходит ей на помощь и удаляет пылинку. Последую­щие восемьдесят минут прекрасного фильма — это рас­сказ о том, как они все больше влюбляются и какое чувство вины каждый при этом испытывает. Тревор Го­вард, высокий и худощавый, с крупным носом и выда­ющейся челюстью, курносая и ясноглазая Селия Джон­сон, казалось бы, воплощают собой идеальных англи­чанина и англичанку. Они порождение бесконечно респектабельного среднего класса, и при узости заве­денного в нем порядка вещей «прилесным девушкам» хочется лишь стать «диствитильно щисливыми».

Доктор начинает ее соблазнять в классическом ан­глийском гамбите - заговаривает о погоде. Чуть позже он уже говорит о музыке. «Мой муж не любитель му­зыки», - замечает она. «Ну и молодец», — отзывается доктор. Ну и молодец? Причем здесь «ну и молодец»? Звучит так, словно тому удалось побороть смертельную болезнь. «Ну и молодец», конечно же, потому, что так признается уготованное Богом право на мещанство и добродетель отдельных личностей, которые занима­ются у себя дома чем им угодно. Так и развивается их знакомство на фоне звучащего то и дело Второго фор­тепьянного концерта Рахманинова, и время измеряет­ся количеством чашек чая, выпитых в зале ожидания на вокзале в Милфорде. Муж Селии Джонсон из тех, кто называет жену старушкой, а свои чувства выражает приглашением разгадать вместе кроссворд в газе­те. «Наверное, живи мы в теплых и солнечных краях, все мы были бы другими, — задумывается она однаж­ды про себя. — Мы не были бы такими замкнутыми, стеснительными и тяжелыми людьми». Как англичан­ка, она не испытывает неприязни к мужу, считая его «добрым и лишенным эмоций». В ловушку такого же брака без любви попал и Тревор Говард, который тоже относится к жене и детям без враждебности. Однако и он, и Селия Джонсон охвачены страстью такой силы, что еле сдерживаются. «Нам следует быть благоразум­ными, — таков их постоянный рефрен. — Если вести себя сдержанно, то еще есть время».

В конце концов, несмотря на все заверения в веч­ной преданности, их любовная история так ничем и не заканчивается. Он поступает здраво и уезжает в Юж­ную Африку работать в больнице, а она возвращается к своему благопристойному, но скучному мужу. Конец фильма.

Что говорит об англичанах этот самый популяр­ный английский фильм? Во-первых, как гласит бес­смертное речение, «не для веселья мы на земле жи­вем». Во-вторых, как важно для них чувство долга: в то или иное время военную форму носила большая часть взрослого населения. Тревор Говард был лейтенантом Королевских войск связи, и для паблисити киностудии приписывали ему целый ряд просто-напросто выду­манных актов героизма. Селия Джонсон служила во вспомогательном корпусе полиции: оба знали все о том, как удовольствия приносятся в жертву чему-то бо­лее высокому. Самое главное: эмоции даны, чтобы их контролировать. Дело было в 1945 году. Но это впол­не могло произойти и в 1955 или даже в 1965 году.  Могла измениться мода, но погода оставалась сырой,а полицейские - такими же добродушными. Несмотря на послевоенную политику «государства всеобщего благосостояния», в этой стране каждый знал свое мес­то. Люди в форме все так же привозили на тележках и ставили у дверей молоко и хлеб. Что-то было приня­то делать, а что-то не принято.

Кто-то может предположить, что это были благо­пристойные люди, и трудились они, сколько было нуж­но для удовлетворения сравнительно скромных амби­ций. Они же привыкли представлять, что на них напал враг, что они держатся под его огнем и храбро противо­стоят ему. Это картина сражения при Ватерлоо, когда британские войска отражают решительную атаку фран­цузов, или купол собора Святого Павла в дыму и пламе­ни от взрывов немецких бомб. В них было глубоко за­ложено понимание своих прав, но в то же время они могли с гордостью сказать, что их «не очень-то волну­ет» политика. Полный провал как левых, так и правых экстремистов на выборах в Парламент свидетельствует о том, с каким глубоким скептицизмом они восприни­мают обещания земли обетованной. И действительно, они были сдержанны и склонны к грусти. Но ни в одном имеющем значение смысле они не были людьми рели­гиозными, потому что англиканская церковь — изобре­тение политическое, и из-за этого определение «добрый малый» стало чем-то вроде канонизации. Они допуска­ли, что веруют, в случаях, когда это было необходимо по требованиям бюрократии, могли поставить в нуж­ной графе «С of E», то есть англиканская церковь, зная, что их не будут беспокоить требованиями посещать церковь или отдавать все, что есть, бедным.

В 1951 году газета «Пипл» («Народ») организова­ла опрос читателей. За три года Джеффри Горер по­лучил более 11 000 ответов. В итоге он сделал вывод, что за последние 150 лет национальный характер из­менился ненамного. Поверхностных изменений на­блюдалось множество: население, жившее в беззако­нии, стало блюсти закон; страна, где обожали собачьи бои, травлю медведей и публичные казни через пове­шение, стала человеколюбивой и щепетильной; по­вальное взяточничество в общественной жизни смени­лось высоким уровнем честности. Однако неизменным, похоже, остались глубокое возмущение надзором или контролем, любовь к свободе; сила духа; низкий по сравнению с большинством соседних стран, интерес к сексуальной жизни; прочная вера в значение образования для формирования характера; внимание и деликатность по отношению к чувствам других и весьма крепкая приверженность к браку и институту семьи... Англичане поистине единый народ, более еди­ный, отважусь отметить, чем в любой предшествующий период своей истории. Когда со всем тщанием прочитывал первую пачку полученных опросников, оказалось, что я постоянно делаю одни и те же за­метки: сначала - «Какую же скучную жизнь, похоже, ведет большинство этих людей!», а потом — «Какие      прекрасные люди!». Таких же суждений мне, похоже, стоит придерживаться и сегодня.

Причины подобного единения достаточно очевидны – страна только прошла через ужасную войну, во время которой каждому пришлось чем-то жертвовать. Населению Англии, по-прежнему сравнительно единородному, стали привычными неудобства дисциплины, и его не охватила массовая иммиграция. Они оставались островитянами, и не только в физическом смысле, но и потому, что средствам массовой информации еще только предстояло создать «всемирную деревню».

Это мир сегодняшних дедушек и бабушек. Это мир королевы Елизаветы и ее супруга, герцога Эдин­бургского. Юная принцесса Елизавета вышла замуж за лейтенанта Королевского военно-морского флота Фи­липпа Маунтбаттена в 1947 году. В те суровые времена (по карточкам на человека давали по три фунта карто­феля и по одной унции бекона в неделю) эта свадьба привнесла в однообразную атмосферу страны ощуще­ние зрелищности и волшебства. Филипп был в военно-морской форме, а Елизавета сменила фуражку, в ко­торой ее видели во время войны, на атласное платье, украшенное десятью тысячами мелких жемчужин. В ду­хе Тревора Говарда и Селии Джонсон они могли по­лагать, что их ждет долгая совместная жизнь. И они прожили ее. Но стали последним поколением, придер­живающимся этого кодекса. Как и четвертая часть се­мейных пар, заключивших союз в 1947 году, королев­ская чета праздновала в 1997 году золотую свадьбу, но к тому времени затруднительное положение, в кото­ром оказались Селия Джонсон и Тревор Говард, стало чуть ли не антропологической редкостью: ожидалось, что такую марафонскую дистанцию пройдут менее од­ной десятой всех пар, сыграющих свадьбу в последую­щие пятьдесят лет. К тому времени женщины уже со­ставляли более половины всего занятого населения — поразительная перемена, если принять во внимание ту безропотность, с какой пятьдесят лет тому назад боль­шинство из них оставили места, где работали во время войны, чтобы на них могли принять демобилизовав­шихся мужчин, которые требовали работы. Теперь ежегодно большинство из 200 000 браков заканчива­ются разводом, причем на развод чаще всего подают женщины, которые уже больше не готовы считать, что «мы должны быть благоразумными». Ко времени празднования юбилея принца Филиппа и королевы Ели­заветы трое из их четверых детей вступили в брак, и каждый из этих браков был расторгнут. Наследник престола развелся с женщиной, которую прочили в бу­дущие королевы, и она встретила смерть в парижском подземном туннеле вместе со своим любовником-плей­боем Доди Файедом, отец которого, Мохаммед, владе­ет «Харродз», самым известным магазином в «стране лавочников», и завел обычай передавать деньги в ко­ричневых бумажных конвертах членам парламента-консерваторам, заявляющим, что их партия зиждется на английских традициях неподкупности и чести. На похоронах Дианы происходили настолько «неанглий­ские» сцены публичного оплакивания — зажженные свечи в парке, бросание цветов на проезжающий гроб с ее телом, - что военному поколению оставалось лишь смотреть на все это как озадаченным путешест­венникам в своей собственной стране.

Бросавшие цветы научились этому из телевизион­ных программ, ведь это латинский обычай: могущест­во средств массовой информации трудно переоценить. Мода на еду, одежду, музыку и развлечения уже не ус­танавливается внутри страны. Даже обычаи, остающи­еся подлинно местными, являются продуктом претер­певшего разительные перемены «английского» насе­ления. Через пятьдесят лет после того, как в Тилбери пришвартовался пароход «Эмпайр Уиндраш» с 492 им­мигрантами с Ямайки на борту, расовый облик страны полностью изменился. Средоточием массовой иммиг­рации в Великобританию стала Англия, и в большинст­ве городов, вне зависимости от размера, есть районы, где белые встречаются очень редко. В таких местах упоминание об иммигрантах как об «этнических мень­шинствах» уже начинает восприниматься как преднамеренное извращение. К 1998 году меньшинством в средних школах местного самоуправления внутрен­него Лондона стали белые дети, и даже в пригородах они составляли лишь 60 процентов от общего числа учащихся средних школ. Более чем у трети детей во внутреннем Лондоне английский язык даже не родной. Если изменились англичане, видоизменились и города, в которых живет большинство из них. В эссе «Лев и Единорог», воспевающем типично английские черты военно­го времени, Джордж Оруэлл сумел отойти от надуманного правыми па­сторального образа Англии как стра­ны колючих изгородей и садиков.

-----------------------------

На гербе Соединенного Королевства лев символизирует Англию, а единорог — Шотландию.

 

 Стремясь предста­вить страну, в большей степени соответствующую той реальности, в которой жило большинство ее граждан, он описывает почтовые тумбы красного цвета, ланка­ширские деревянные башмаки - сабо, задымленные города, грубую речь и очереди у бирж труда. Картина получается такой же узнаваемой, как любая работа Л. С. Лоури, и, как и все картины Лоури, отображает свое время. С упадком текстильной промышленности дымящие текстильные фабрики закрылись, вместо очередей у бирж труда появились конторы по выдаче пособий со стеклянными перегородками, защищающи­ми клерков от проявлений недовольства. Красные поч­товые тумбы как были, так и остались, а вот другую красную достопримечательность тротуара, телефонные будки сэра Джорджа Гилберта Скотта, архитектора, снесли и заменили функциональными квадратными кабинками из стекла и стали. Если будка где-то и встречается, то лишь как элемент декора какого-ни­будь «памятника культурного наследия», в то время как небольшие магазинчики один за другим превраща­ются в бары с гамбургерами и пиццерии. В таких местах про мир, в котором живут англичане, уже реши­тельно нельзя сказать «Made in England». Главные ули­цы или забиты автомобилями, или превращены в пе­шеходные зоны с новехоньким булыжником, освети­тельными фонарями из кованого железа и мусорными урнами: этакое не очень дерзновенное представление о том, как могло выглядеть это место во времена коро­левы Виктории, если вообще у людей того времени могли быть такие сомнительные развлечения, как биг-мак. В городах, которые с наибольшим трепетом пре­тендуют на то, что они — часть английской истории, та­ких как Оксфорд или Бат, прежние лавки, где можно было купить дюжину гвоздей, отведать пирожных до­машнего приготовления или пошить себе костюм, за­крылись, и на смену им появились заведения, где про­дают мягкие игрушки, футболки и дешевые сувениры. В других местах мелкие торговцы исчезли и их замени­ли филиалы сетей розничной торговли, которые могут специализироваться на чем угодно — от кухонных принадлежностей до товаров для детей. Нация лавоч­ников превратилась в нацию кассиров-контролеров. Полицейские патрулируют улицы в машинах или си­дят в фургонах, пока что-то не случится.

В другом эссе Джордж Оруэлл описывает идеаль­ный городской паб под названием «Луна под водой». Он расположен в конце переулка, в нем достаточно оживленно, чтобы туда хотелось зайти, но и не черес­чур шумно, чтобы нельзя было спокойно поговорить. Викторианская обстановка, без модернизации, привет­ливые официантки, которые обращаются к каждому посетителю «милый», подают мягкое, пенистое, тем­ное разливное пиво, а наверху в зале — вкусный ланч. На стойке с закусками всегда можно было найти сэнд­вичи с ливерной колбасой, мидии и сыр с маринован-    ными огурцами. Во дворе был большой сад, и там кача-лись на качелях и скатывались с горки дети. В конце Оруэлл признает то, в чем его уже заподозрило боль­шинство читателей: паба «Луна под водой» никогда не существовало. Зато он существует теперь. Таких пабов целых четырнадцать, и всеми ими владеет огромный пивоваренный холдинг со штаб-квартирой в Уотфорде. Манчестерская «Луна под водой» считает себя самым большим пабом в Британии: пивной зал площадью 8500 квадратных футов с тремя стойками на двух эта­жах. В нем работает 65 человек и имеется восковая фи­гура Ины Шарплз, персонажа телевизионной «мыль­ной оперы» «Коронейшн-стрит», которая витает над заведением как некая богиня плодородия. В баре царит невероятный гам, а в субботу вечером там полно моло­дых мужчин и женщин, которые так набираются им­портного пенистого американского пива, что едва не лезут в драку.

Если взглянуть на Англию со стороны, она абсо­лютно не похожа на ту, прежнюю. Никто больше не по­сочувствует вам в ваших стараниях или страданиях, служба в вооруженных силах теперь в диковинку, а от­сутствие излишеств воспринимается как воспомина­ние о чем-то давно прошедшем. Лишь незначительное меньшинство разделяет старинные добродетели, пред­писывающие не тратить деньги на личные развлечения или украшения.

Тем не менее это труднопостижимое, скрытое свое­образие — все, что осталось у англичан. В начале 90-х я испытал в этой связи страшное разочарование, когда мне пришлось отправиться в Южную Африку на похо­роны друга и коллеги, погибшего в автомобильной ка­тастрофе: он очень торопился и его машина вылетела с дороги. Церковь располагалась в процветающем предместье, где живут белые, где парковки вдоль дорог уставлены автомобилями БМВ, и на колючей проволоке вокруг каждого дома висит табличка с надписью:»Огонь открываем без предупреждения». Службу проводил нестрогий священиик-африканер, который, как я понял, был мало знаком с Джоном. Хор состоял из женщин, убиравшихся в доме, где у Джона был офис, бедных и босоногих (некоторые босиком в буквальном смысле слова). Но когда они запели «Нкози сикелели Африка», гимн чернокожего населения, их голоса наполнили гулкую пещеру церкви с претензией на готику страстной благозвучностью. Это была не просто радость от пения. Они пели нечто, во что верили. Затем священник произнес  несколько простых слов в дань уважения и, повернувшись к ксерокопированному листочку, объявил следующий гимн. Это был «Иерусалим», необычное, британско-израильское стихотворение Блейка, которое  начинается словами «Ступал ли Он встарь  Своею ногой средь кущ английских холмов?».

«Пойте же, англичане, - загремел он с кафедры, - пойте!»

Мы застенчиво старались, как могли. Однако той задушевности, той страсти, которуе вкладывали в свое пение уборщицы, в нашем исполнении не было. «Иерусалим» - это самое близкое к гимну (волнующий мотив с малопонятными словами), что есть у англичан. Но мы не могли исполнить его с какой-либо долей убежденности. Думаю, нам было неловко, поскольку все дело в том, у англичан нет национальной песни, как нет и национального костюма: когда по условиям конкурса «мисс Вселенная» потребовалось выйти в национальном костюме, «Мисс Англия» появилась в нелепом наряде бифитера.

Национальный день Англии 23 апреля проходит  по большей части незаметно, в то время как придуманные британские церемониальные действа, такие как «официальный (?) день рождения королевы», отмечаются с артиллерийским салютом, вывешиванием флагов и приемами в посольствах Великобритании по всему миру. Самый близкий к национальному танцу англичан – моррис с неуклюжими телодвижениями, которые выделывают в пабах бородатые мужчины в протертых сзади до блеска брюках. Когда англичане играют с Уэльсом или Шотландией в футбол или регби, шотландцы могут спеть «Цветок Шотландии», валлийцы – «Земля моих отцов». Английской команде приходится раскрывать рот под звуки британского национального гимна, похожего на панихиду прославления монархии, задача которой – объединить несоединимые части все более и более ветшающего политического союза. На Играх Содружества организаторы приспособили под английский гимн песню «Земля надежды и славы». (Но когда в начале 1998 года футбольный клуб «Джиллингем» плелся  во втором дивизионе  после того, как им не удалось выиграть тринадцать игр подряд, и перед матчами с его участием по системе местного радиовещания для поднятия духа стали передавать «Земля надежды и славы», то посыпались яростные письма протеста от болельщиков, считавших, что эта песня может поднять дух лишь у фашистов.) Существует еще более пятисот чисто шотландских песен, многие из которых широко известны. Но зайдите в английский паб и попросите спеть «Пребудет Англия вовек», «Йомены Англии» или любую другую из старинных национальных песен, и ответом вам будет недоуменное молчание. Или того хуже. Единственное, что может с энтузиазмом исполнить толпа английских футбольных болельщиков – это  спиричуэл чернокожих американских рабов. «Неси меня покойно, славная колесница» на матчах по регби и несколько устаревших попсовых песен, зачастую с непотребными словами, на футбольных встречах.

О чем говорит такое малое число национальных символов? Вы можете сказать, что это проявление ка­кой-то самоуверенности. Любого англичанина приве­дет в смущение клятва верности, которую приносят каждый день в американских школах: подобное пуб­личное изъявление патриотизма выглядит таким, ну, наивным. Когда в День святого Патрика ирландец по­является с пучком трилистника в петлице, англичане смотрят на него со снисходительной терпимостью: редко увидишь кого-то с розой в День святого Георга. Эту житейскую мудрость вскоре заменит общеприня­тое представление, что любое проявление националь­ной гордости не только просто наивно, но и в каком-то смысле предосудительно с точки зрения морали. Это подмечено Оруэллом еще в 1948 году. Он писал: «…среди левых всегда бытовало представление, что есть нечто слегка зазорное в том, что ты англичанин, и что нужно в обязательном порядке фырк­нуть на каждое заведенное в Англии ус­тановление, будь то скачки или пудинг на сале. Странно, но это неоспоримый факт, что почти любому английскому интеллектуалу будет более стыдно вытя­нуться по стойке «смирно» при исполнении «Боже, спаси короля», чем украсть деньги из кружки для по­жертвований.»

---------------------------

Пудинг на сале – запеканка из муки, сухарей и почечного сала; подается со сладким соусом в качестве третьего блюда.

 

Теперь при звуках «Боже, храни королеву» боль­ше не встает никто, и попробуй какой-нибудь директор кинотеатра возродить былой обычай исполнять нацио­нальный гимн, все зрители разбегутся еще до конца его исполнения. В то время, когда высказывал свое раздражение Оруэлл, презрение левых интеллектуалов ни­чего не стоило, потому что англичанам не было нужды задумываться о символах своей национальной особен­ности: зачем это, когда живешь в господствующей им­перии мира. А так как Британия, по сути дела, полити­ческое изобретение, необходимо было вовлечь в нее особенности составных частей Соединенного Королев­ства. Осажденное племя протестантских переселенцев, перемещенных на север Ирландии, яростно цеплялось за то, что они британцы, потому что ничего другого у них не осталось, но в других регионах «Кельтской окраины» традиционное самосознание могло без труда сосуществовать с британским, и англичане были счаст­ливы признать этот факт, так как это вроде бы под­тверждало их слова о том, что это союз отдельных территорий. Отсюда прозвища: шотландцы — джоки, валлийцы — таффи, а ирландцы — пэдди или мики. За­метим, однако — и это еще один показатель преоблада­ния англичан, — что подобного прозвища для них не существует.

Авторы юмористического учебника истории «1066 год, и Все такое» заключают, что «Норманнское завоевание - дело хорошее, потому что с тех пор боль­ше никто Англию не завоевывал, и она таким образом смогла стать ведущей нацией». Авторы признают, что история Соединенного Королевства — это история до­стижений Англии. Книга, написанная в 1930 году, за­канчивается Версальским договором, котзрым завер­шилась Первая мировая война и в котором провозгла­шается, что «Англии следует позволить заплатить за эту войну» и что стран должно быть гораздо больше — «и это плохо, потому что по этой причине стало боль­ше географии». Последнее предложение гласит: «Та­ким образом стало ясно, что высшая нация — Америка, и на истории была поставлена точка». Британцы ста­раются привыкнуть к этой точке уже три поколения.

Для шотландцев или валлийцев эта проблема сто­ит далеко не столь остро, потому что они так никогда полностью и не разрушили свое самосознание, хотя и отдавали себе отчет в том, что они британцы. Стать образцовым англичанином и англичанкой мог любой, кто хотел этого, поэтому школа Итон добилась такого успеха в соблазнении детей новых богачей, что, в свою очередь, вызвала появление массы подражаний Итону от Индии до Малави. Однако преуспевающий шотлан­дец всегда мог обратиться (и то и другое совсем не обя­зательно взаимоисключают друг друга) к самосозна­нию предков, которое было совсем другим. Шотландия сохранила свою систему законов и образования. Воз­можно, в качестве компенсации за утрату независимо­сти шотландцы сохранили живым чувство своей исто­рии, «чувство тождества с умершими вплоть до два­дцатого поколения», как пишет об этом Роберт Луис Стивенсон в незаконченном романе «Уир Гермистон». Их «традиционную» одежду, килт, изобрели для них заново как вариант пледа, который носили, прикреп­ляя к поясу, шотландские горцы (возможно, кстати, это сделал англичанин-квакер, владелец чугунолитейного цеха Томас Ролинсон, чтобы одевать своих рабочих). В то самое время, когда англичане становились все бо­лее регламентированными, чтобы отвечать требовани­ям развития промышленности и империи, сэр Вальтер Скотт воспевал дикий романтизм шотландских горцев. Чему тогда удивляться, что после распада империи шотландцам было на что оглянуться?

У англичан для спасения не было альтернативно­го самосознания. Неудивительно, что они восприняли крах британского могущества острее, чем большая часть населения, потому что остальные жители коро­левства раздраженно утешали себя тем, что англичане сами предназначили себе такое возмездие. Готовя сбор­ник английских рассказов, романистка А. С. Байетт обратилась к недавно изданной серии эссе «Изучение культур Британии», которая пропагандирует различ­ные интеллектуальные традиции Британских островов. Ссылки на шотландскую культуру она обнаружила на 55 страницах, на карибскую — на 20, на валлийскую — на 27 и на ирландскую — на 28. Об английскости упо­минается лишь три раза в предисловии и в связи с вызовом «гегемонии Англии». «Возникает чувство, — замечает она, — что англичане существуют лишь для того, чтобы от них избавлялись за ненадобностью и бросали им вызов».

Что характерно, англичане приняли это презре­ние близко к сердцу, потому что в них от природы за­ложено много угрюмости. Нет нужды преувеличивать, насколько это важно для каждого: уровень само­убийств в стране один из самых низких в Европе, он со­ставляет только малую часть от венгерского или даже швейцарского. Но, как гласит старая поговорка, «Каж­дый англичанин от рождения считает, что стакан напо­ловину пуст», и англичане утешают себя верой в то, что страна обречена. Как писала автор популярных рома­нов Э. М. Делафилд, символ веры англичан состоит, по ее мнению, в следующем: во-первых, они считают, что «Бог — англичанин и, вероятно, учился в Итоне, во-вторых, все добропорядочные женщины, естествен­но, фригидны, в-третьих, лучше быть скромно одетым, чем наряжаться», и, наконец, что «Англию ждет полное разорение». Во время посещения Англии в 1955 году и беседы с одним политиком бенгальский писатель и критик Нирад Чаудхури отметил гостеприимность и цивилизованность страны. «Это вы еще видите ее в очень благоприятное время», — ответил ему тот в ду­хе ослика Иа, приятеля Винни-Пуха. Бывший главный редактор сатирического журнала «Прайвит ай» Ри­чард Ингрэмс попытался составить антологию выска­зываний об Англии. При этом он был настолько пора­жен преобладающим пессимизмом, что решил, что с таким же успехом может составить сборник под на­званием «Летим ко всем чертям».

Этот народ долго не сможет оставаться таким же чрезвычайно склонным к уединению, неинтроспектив­ным и полным пессимизма. Как выяснилось, им правит партия, организационные принципы которой привне­сены из-за океана, а ее лидеры проводят собрания «к северу от границы». Англичане стали свидетелями предоставления форм самоуправления Шотландии и Уэльсу и [образования] самонадеянного Европейского союза, который считает, что будущее континента зави­сит не столько от национальных государств, сколько от комплекса взаимоотношений между федеральным цен­тром и регионами. Распад империи докатился наконец и до Британских островов: колонии, образованные пер­выми, обретут независимость последними. В то же вре­мя нечего противопоставить и давлению извне Британ­ских островов. «Вот мы и подошли к концу всего бри­танского, — пишет автор из левых Стивен Хезлер. — Под натиском похожих друг на друга глобализации и динамики европейского единства тысячелетняя исто­рия самостоятельного развития страны (из которых в течение трехсот лет, или около того, она представля­ла собой сильную, обладающую самосознанием и неве­роятно успешную нацию-государство) в конце концов подходит к своему завершению».

Изъясняются все, черт возьми, просто в апокалип­тических выражениях. «Есть еще кто-нибудь за Анг­лию?» — вопрошает в названии филиппики на двухсот сорока семи страницах редактор журнала «Кантри лайф» Клайв Эслет, который предпринимает попытку объяснить кризис национального самосознания, ведя огонь по легко предсказуемым целям начиная с ис­пользования метрических мер и весов и замены старо­го доброго синего паспорта в твердой обложке на легко мнущийся красный документ для передвижения по Ев­ропейскому союзу до феминизма, изменения тради­ционного рисунка харрисовского твида, ресторанов быстрого питания и подъема молодежной культуры. «Днем и ночью слышно, как тяжело ступают по кори­дорам Европейского союза брюссельские людоеды, и их рев «Фи, фай, фо, фам, чую традиционные обычаи, вкусы и продукты англичанина» доносится через Ка­нал» — так звучит у него типичное предложение. Не­ужели автор действительно считает, что самосознание народа заключается всего лишь в том, какие он исполь­зует меры и веса или по какой стороне дороги водит автомобиль? Может быть, и тот и другой автор - и левый Хезлер, и правый Эслет — думают, что другие страны, входящие в Европейский союз, начиная с Пор­тугалии и кончая Швецией, не испытывают такого же давления?

Куда бы я ни обращался в ходе исследований по этой книге, везде слышал одно и то же сравнение. Сто­ит англичанину бросить взгляд через Канал на тради­ционного противника, и он уже испытывает зависть. «Возьмите французов, — говорит член Парламента от консервативной партии. — У них тоже куча проблем, как и у нас. Но они знают, кто они, даже если не знают, куда идут. Мы же не только не знаем, куда идем. Мы даже не знаем, кто мы такие. Понятия не имеем». Свидетельством в пользу того, что он прав, стало сравнение высказываний учащихся начальных классов английских и французских школ, которое появилось в образо­вательном приложении к газете «Таймс» под заголов­ком «Англичанин — и не очень-то этим горжусь».
Таким характерно мрачным образом автор этого заголовка резюмирует результаты исследования, в ходе ко­торого 850 детям 10-11 лет задавали вопрос, что они
чувствуют по отношению к своей стране. Если быть более точным, у них спрашивали, согласны ли они с та­ким заявлением, как «Я очень горд тем, что француз».
Пятьдесят семь процентов французских детей реши­тельно согласились с этой формулировкой, а среди ан­глийских детей, которым предложили такой же вопрос
об Англии, так отреагировали лишь 35 процентов. На просьбу рассказать что-нибудь еще об отношении к своей стране английские дети судорожно искали при­чины радости от того, что они англичане, и говорили что-то вроде: «У нас не слишком жарко и не слишком
холодно, у нас чистые продукты и вода... англичане до­брые и не болеют... у нас независимая страна     … «Манче­стер Юнайтед» из Англии» — и тому подобное. В отличие от них французские ребята говорили о notre beau pays (нашей прекрасной стране), рarce qu'on est libre (потому что она свободная) или приводили такие вещи, как nous sommes tous еgaux (мы все равны). Один даже написал car la France est un pays magnifique et democra-
tique et accueillant (потому что Франция — страна замечательная, демократическая и радушная). Это разли­чие интересно, хотя и не по причинам, предложенным
автором заголовка. К одиннадцати годам у английских детей вырабатываются прагматические способности отвечать на вопросы в духе английской интеллектуальной традиции, в то время как их французские сверстни­ки приводят целый набор подержанных лозунгов. Че­ловек, настроенный более скептически, может спро­сить, почему считается, что отсутствие шовинистичес­кого джингоизма — это плохо, почему французские власти считают необходимым промывать мозги подра­стающему поколению относительно величия Франции и можно ли считать, что страна более уверена в себе, если ей нужно это делать.

Однако для англичан характерно игнорировать светлые стороны действительности — «серебряную подкладку» и основное внимание обращать на тучу.

------------------------

Обыгрывается английская поговорка: « Every cloud has a silver lining» - букв. «Укаждой тучки есть серебряная подкладка», т.е. во всем плохом есть что-то хорошее.

 

Представление, что в Англии что-то подгнило, ши­роко распространено: если людям десятилетиями говорят, что их циви­лизация идет на убыль, это не может не оказать на них влияния. Обеща­ния восстановить целостность и по­ложение страны, которые одно за другим раздавали политические партии, оказались возмутительной ло­жью. На это было бы наплевать в Италии, где государ­ству все равно никто не верит и где важные для италь­янцев институты — семья, деревня, маленький го­родишко — живы несмотря ни на что. Англичане в институты веровали, но Британская империя исчезла из их числа, англиканская церковь зачахла, а Парла­мент все больше становится чем-то неуместным.

И ведь больше нет уверенности не только вне страны, похоже, не на что опереться и внутри нее. Ко­гда я спросил однажды писателя Саймона Рейвена, что, по его мнению, значит быть англичанином, он от­ветил не очень-то утешительным толкованием: «Я все­гда надеялся, что под этим подразумеваются благородное поведение, крикет, любезные отношения между классами, отсутствие злобы по отношению к другим, честное обращение с женщинами и честное отношение к врагам. Но теперь уж и не знаю». Комик Джон Клиз, который все больше смахивает на грубых старых полковников, которых он когда-то пародировал, уже начинает и говорить, как они. «Можно было бы делать какие угодно обобщения насчет Англии, беседуй мы с вами тридцать лет назад, - сказал он мне. – А в наши дни создается впечатление, что и предположить ничего невозможно». Эту филиппику развил искусствовед Рой Стронг, автор дневников и не очень удобный для общения садовод: »Семьи распадаются, религия дискредитирована. Так откуда же взяться нашему чувству самосознания? Что сплачивает страну? Не так уж много, черт возьми!».

 

Начав размышлять об этой книге, я написал драматургу Алану Беннету. На одной из пресс-конференций в Нью-Йорке его однажды представили, как то «что мы в Англии называем национальным достоянием», словно речь идет о садах Сиссингхерста или баночке домашнего малинового джема от Женского института. Если кто и разбирается в том, что считать типично английским, то это точно он. Такие пьесы, как «Сорок лет спустя», «Родина», «Англичанин за границей» и «Как к этому относиться», кажутся такими исключительно английскими – а также написанными об Англии – благодаря целым нагромождениям двусмысленностей, на которых они построены. (Меня особенно впечатлила сцена в пьесе «Родина», где Хилари, сбежавший в Москву шпион, размышляет об Англии: «Мы зачаты в иронии. Мы плаваем в ней, начиная с утробы матери. Это околоплодная жидкость. Это серебряное море. Это воды, которые, как священник, смывают нас и вину, и намерение, и ответственность. Серьезно и несерьезно». В этом одна из типично английских черт.

Так вот, я написал Алану Беннету и спросил, не хотел бы он встертиться за ланчем или за чаем, чтобы поговорить по этому вопросу. В ответ пришла открытка с видом горы Пен-и-гент. «Благодарю Вас за письмо. Хотя в таких делах я человек безнадежный. Если бы я мог выразить словами то, что считаю типично английским (и что мне в этом нравится и не нравится), я вообще бы ничего не написал, потому что мной двигали именно поиски того, как бы согласиться с этим. Я действительно ничем не могу помочь, но желаю Вам удачи. Тридцать лет назад я как-то останавливался в Вашей деревне. Надеюсь, в ней все так же.»

Неужели он действительно считает себя «человеком безнадежным» «в таких делах»? В каких делах? Может, он лишь пытался вежливо послать меня подальше, говоря, что не хочет занимать понапрасну мое время, когда на самом деле считал, что потратит попусту свое? Был ли он искренен, утверждая, что не стал бы писать, если бы знал, что есть типично английское, ведь он потратил на анализ  того, что это такое, всю жизнь? И это его заключительное замечание о деревне и выражение надежды, что она не изменилась: это тоже в высшей степени по-английски, молитва народа, шагающего в будущее задом наперед, для которого изменение – всегда изменение к худшему.

Вместо этого я начал с нуля, решив, что мы вполне можем исходить из того, что любить англичан не так-то просто. У них нет ни ирландского шарма, ни валлийской приветливости, ни шотландской прямоты. Нужно провести лишь пять минут в каком-нибудь баре за границей, где собралась группа англичан, чтобы в лучшем случае отнестись терпимо к их рабской зави­симости от единственного языка, которым они владе­ют, а в худшем — испытать стыд за то, как они громко требуют принести еду и напитки: это напоминает им о своей стране. Даже если англичанин не будет так шу­меть, за его показными манерами может скрываться безмерное презрение: если плохо знаешь соседей, оста­ется лишь чувствовать себя выше их. Англичане напу­скают на себя превосходство не раздумывая и совер­шенно необоснованно, но при этом их футбольные болельщики — самые злостные хулиганы в Европе. Справедливости ради следует отметить, что в их харак­тере есть и более привлекательные стороны. Они уже больше не позволяют себе агрессивных разглагольст­вований о своем образе жизни. И есть ли еще общест­во, в котором так ценят чувство юмора?

Если вам захочется выяснить, из-за чего англича­не стали такими, какие они есть, вы быстро сделаете для себя два открытия. Первое — то, что этот располо­женный недалеко от материка остров всегда был доста­точно привлекательным для поразительно большого числа иностранных визитеров, которым не терпелось поделиться впечатлениями с остальным миром: они написали целые библиотеки воспоминаний и дорож­ных впечатлений. Во-вторых, совсем мало написано об английском национализме. В основном это объясняет­ся тем, что, если в Эстонии или Эфиопии националис­тических движений пруд пруди, то в Англии их почти нет. О некоторых причинах этого явления можно дога­даться без труда - страна никогда не подвергалась иностранной оккупации, и никто не предпринимал по­пыток уничтожить местную культуру. К тому же стано­вится очевидным, что, за исключением матчей по фут­болу и крикету, такой страны, как Англия, почти не су­ществует: национализм был и остается явлением чисто британским.

С упадком Британии из-под камней выползают самые разные гадости. Не так давно я получил конверт
из плотной коричневой бумаги. Адрес был написан большими квадратными буквами, почерк не очень разборчивый, и писал человек явно не очень грамотный. На почтовом штемпеле значилось — «Гулль». К счас­тью, я открыл этот конверт кончиком шариковой ручки. И хорошо сделал. К верхнему краю единственного находившегося внутри листа бумаги были пришиты бритвенные лезвия. На одной стороне листа оказался намалеван английский солдат в каске времен Второй мировой войны, лежащий в узком окопе с винтовкой у плеча. Внизу той же рукой было нацарапано: «Ни с места, черномазый». На другой стороне листа — виселица с петлей. Внутри петли стояли мои инициалы. Внизу листа огромные буквы уведомляли: горд тем, ЧТО британец. Что стало причиной этого «наезда», точно не помню. Примерно таким же отвратительным душком попахивало и от других полученных мной посланий с антисемитским настроем от какого-то болвана, решившего, что я часть всемирного еврейского
заговора, направленного на то, чтобы извести британское государство. Ничего исключительно британского
в этих сравнительно «невинных» деяниях нет, что может подтвердить каждый испытавший на себе нетерпимость немцев, французов или швейцарцев. Я хочу лишь подчеркнуть, что подобные предрассудки связа­ны с представлением о Британии, а не об Англии.

Некоторое время после принятия Закона об объ­единении кое-кто - это отражено даже в принятых Парламентом законах — называл Шотландию и Англию соответственно Севером Британии и Югом Британии, сознательно обращаясь к тому времени, когда Англии еще не было. Наиболее амбициозные стали называть Ирландию Западом Британии. Вопрос это политичес­кий, и сейчас об этих названиях почти никто не знает: северные британцы называют себя шотландцами, а юж­ные британцы — это как бы англичане или валлийцы, или, скорее, это англичане или валлийцы, которые как бы британцы. Единственное место, где это правило не­применимо, — север Ирландии. Там католики скажут вам, что они ирландцы, а протестанты будут заявлять, что они британцы. Но для них это тоже вопрос полити­ческий. Получается, что марши оранжистов в Северной Ирландии - эти ежегодные шумные, чванные шествия 12 июля — чуть ли не единственное народное праздне­ство на Британских островах, на котором отмечается принадлежность к Британии. (Остальные — это офици­альные мероприятия вроде «Церемонии выноса знаме­ни» или полуофициальные сборища с размахиванием флагами, как последний концертный вечер «Промс».) Но остальной Британии ни о чем не говорит это зрели­ще, когда пожилые люди с поджатыми губами в котел­ках и оранжевых лентах через плечо маршируют под оркестры с барабанами и волынками. В том и парадокс, что, желая таким помпезным изъявлением своей сопри­частности показать, что в каком-то глубинном смысле они такие же, как и все остальные англичане, эти оль­стерские лоялисты выглядят в глазах англичан совер­шенно другими.

Английский национализм, если вам удастся обна­ружить его проявления, имеет тенденцию принимать другие формы. Они не такие четкие, потому что англи­чане уже не могут с уверенностью сказать, почему они стали такими, какие они есть: заглянуть в себя не поз­воляла самоуверенность имперских времен. Национа­лизм этот не поддается определению, потому что не имеет четких национальных или религиозных границ. Это национализм упрямый и делающий все наперекор, скрытый, зачастую очень личный и в глубине души мо­жет принимать разные формы. Но что-то там все же шевелится. В 1995 году фирма «Клинтонз», торгующая поздравительными открытками, начала выпускать пер­вые открытки ко Дню святого Георга. Через два года магазинчики этой фирмы продавали ежегодно в апре­ле более 50 000 штук. А летом 1996 года заметно боль­шее число английских болельщиков на чемпионате Ев­ропы, Евро-96, предпочитали рисовать на лицах флаг Англии, красный крест на белом фоне, вместо обычно­го «Юнион Джека». К апрелю 1997 года к этому повет­рию присоединилась и газета «Сан», напечатавшая во всех своих английских изданиях крест святого Георга на полполосы и обратившаяся к читателям с просьбой вывесить его из окна. Придумка в моду не вошла, но интересен сам факт, что в империи Руперта Мердока — который разбогател не из-за того, что перенапря­гал возвышенные способности своих клиентов, — кто-то смог заметить, куда вроде бы ветер дует. На следую­щий год Английский совет по туризму уже организовал по всей стране целую неделю мероприятий под назва­нием «Святой Георг вторгается в Англию» на том основании, как объяснил представитель Совета, что «люди стесняются того, что они англичане». На прохо­дившем тем летом чемпионате мира по футболу фла­гов с крестом святого Георга было, похоже, больше, чем флагов Содружества. Когда наступил День Георга в 1999 году, «Сан» отметила его, поместив на четырех страницах врезки «100 причин, почему так  здорово быть англичанином». Среди этих причин были названы: погода (23), «свиные хрусты» (28), «девицы с третьей страницы» (45), Чарльз Диккенс (55), автострада М25, са­мая большая в мире круговая пробка (71), Агата Кристи (88), и «Дейд-ра» — колонка с советами этой са­мой газеты (95).

-----------------------------

Свиные хрусты (pork scratchings) – свиной бекон с хрустящей корочкой и солью. Обычно подается в пабах как холодная закуска.

Фото обнаженных красоток, которые долгое время помещала на третьей странице газета «Сан».

Длина окружной автострады М25 вокруг Лондона составляет 117 миль (188 км).

 

Так что же отмечать англича­нам? Джон Фаулз, автор романов «Волхв» и «Женщина французского лейтенанта», много раздумывавший над тем, в чем разница между бри­танцем и англичанином, делает вывод, что в то время как цвета Британии, в преданности которой клянутся марширующие лоялисты, — красный, белый и синий, цвет Англии — зеленый. На вопрос «Что такое красно-бело-синяя Британия?» он отвечает: «Это Британия Ганноверской династии, викторианской и эдвардианской эпох; Британия эпохи империи; Британия «де­ревянных стен» и «тонкой красной ли­нии»; времени гимна «Правь, Британия, морями» и маршей Элгара; Британия Джона Буля; Британия Пуны и Соммы; Британия старой системы телесных на­казаний и прислуживания старшим со­ученикам в частных школах; Британия Ньюболта, Киплинга и Руперта Брука; Британия клубов, сводов законов и ор­тодоксальности; Британия неизменного статус-кво; Британия джингоизма в своей стране и надменного поведения за границей; Британия отцов семейств; Брита­ния кастовости, ханжества и лицемерия.».

-----------------------

Термин «деревянные стены», применялся для описания военно-морского флота страны.

«Тонкая красная линия» — знаменитый бой, в ходе которого 93-й горский полк британской армии отражал атаки русской кавалерии 25 октября 1854 года при Балаклаве во время Крымской войны.

 

Для Фаулза это не имеет значения, а вот апологе­ты достижений империи, без сомнения, могли бы при­водить эти его слова как длинный список всего по­ложительного — господство закона, географические и научные открытия, проявления личного мужества, филолог и авантюрист Бертон и исследователь Африки Спик, миссионер Ливингстон, медсестра Флоренс Найтингейл и исследователь Южного полюса капитан Скотт — для ответных аргументов. Но на два вопроса ответа, похоже, нет. Первое — то, что Британия (проти­вопоставленная Англии, Шотландии и Уэльсу) — поли­тический вымысел. И второе — как только она была изобретена, она постоянно стремилась найти обоснова­ния своему существованию, распространяя везде свое влияние. Успех этого предприятия подтверждают раз­вевающиеся на флагштоках от Оркнейских островов до островов Фиджи красно-бело-синие флаги. Зеленая Англия — нечто совсем другое. По мнению Джона Фа­улза, благодаря тому, что Англия, по сути дела, остров, появились люди, «глядящие с севера по-над водой», люди, которые предпочитают практическим опытам наблюдение. А в силу своей географии они были воль­ны быть пионерами в законе и демократии.

Однако сначала нужно определить, о чем мы го­ворим. Кое-что из того, что свойственно лишь англи­чанам, остается неизменными веками, другое изменя­ется навсегда. Англичан уже не определить по языку, невозможно подобрать им определение как нации: я считаю себя англичанином, хотя я на четверть шот­ландец и бог еще знает кто, если проследить всю мою родословную. Но каждый из нас, англичан, может составить целый список не хуже Джорджа Оруэлла. В мой собственный — из того, что первым пришло в голову, — вошли бы слова «Я знаю свои права», дере­венский крикет и композитор Элгар, магазины «Сде­лай сам», панки, уличная мода, ирония, энергичная политика, духовые оркестры, Шекспир, свиная кумберлендская колбаса, двухэтажные автобусы, композитор Воэн Уиль­ямс, поэт Донн и писатель Диккенс, колышащиеся тюлевые занавески, помешанность на размере женской груди, викторины и кроссворды, де­ревенские церкви, стены сухой клад­ки, садоводство, архитектор Кристо­фер Рен и телешоу «Монти Пайтон», добродушные приходские священ­ники англиканской церкви, «Битлз», плохие гостини­цы и прекрасное пиво, колокольный звон с церквей, художники Констебль и Пайпер, представление об иностранцах как о людях забавных, драматург Дэвид Хейр и радикальный политик Уильям Коббетт, невоз­держанность в возлияниях, Женские институты, блю­до навынос фиш-энд-чипс, карри, любезность и гру­бость речений, бег по пересеченной местности, портя­щие вид стоянки туристских трейлеров на прекрасных утесах, оладьи, «бентли», трехколесные «рилайэнт робин» и так далее.

---------------------------

Задернутые колышащие тюлевые занавески у англичан символ закрытости и пристрастия пошпионить за соседями.

Стены или изгороди из камней без крепления цементирующим раствором.

 

Возможно, все это не есть нечто ис­ключительно английское, но главное, в отличие от критериев чего-то истинно британского, которые сей­час непременно разукрасят, распланируют и проведут с размахом, что три-четыре из этих вещей, взятые вме­сте, тут же дадут представление о некоей культуре, та­кой же трудноуловимой, как запах костра в октябрь­ские сумерки.

Так что, прежде чем англичане снова погрузятся в уныние, стоит отметить как нечто положительное тот факт, что они не тратят много энергии на обсуждение того, кто они такие. Это показатель уверенности в себе: до сих пор англичане не занимались этим, потому что им это было ни к чему. Есть ли в этом необхо­димость сейчас? В ответ могу лишь сказать, что, похоже, им этого больше не избежать по изложенным вы­ше причинам. У стран, больше всех преуспевающих
в мире - процветающих и живущих в безопасности, - должно быть отчетливое ощущение своей собственной культуры.

 

 

ГЛАВА 2     СМЕШНЫЕ ИНОСТРАНЦЫ

 

 

По моему разумению, лучшее из того, что есть между Англией и Францией, — это море.

Дуглас Джерролд

 

Сошедшая на берег в Кале в 1836 году романистка миссис Фрэнсис Троллоп так передает слу­чайно услышанный разговор одного молодого челове­ка, который первый раз отправился во Францию, с бо­лее опытным путешественником, умудренным в делах мирских дальше белых утесов Дувра.

- Какой жуткий запах! — поморщился непосвященный новичок, зажимая нос вынутым из кармана платком.

- Это запах континента, сэр, - ответил человек бы­валый.

Так оно и было.

Как гласит поговорка, история — следствие гео­графии. Но если существует такая вещь, как нацио­нальная психология, то, возможно, она тоже вытекает из географии. Разве жил бы во французах неизменный страх перед Германией, если бы германские армии не переходили так часто границы их страны? Разве смог­ла бы Швейцария продолжать свое аморальное про­цветание, не будь она страной горной? Само отсутствие географии у евреев породило сионизм, одно из самых мощных идеологических течений XX века. На англи­чан первое и глубокое воздействие оказывает тот факт, что они живут на острове.

А вот как они почитали своих ближайших соседей на континенте. Неприличные картинки назывались «французскими открытками» или «французскими гра­вюрами». Проституток называли «французская кон­сульская гвардия» (считают, что изначально так назы­вали проституток, разгуливавших у консульства Фран­ции в Буэнос-Айресе). Они могли носить свободное нижнее белье - «французские панталоны». Пользо­вавшийся их услугами «брал уроки французского». Если в результате он подхватывал сифилис, это назы­валось заразиться «французской болезнью», «фран­цузской подагрой», «французской оспой», «француз­скими шариками», «французским прахом» или гово­рили, что ему сделан «французский комплимент». Он мог заполучить «французскую корону», характерные опухлости которой назывались «французской свин­кой». Если эти «французские» дела принимали осо­бенно скверный оборот, из-за этой болезни он мог ли­шиться носа, в результате чего начинал дышать через «французский фагот». Чтобы уберечься от этой напа­сти, следовало надевать «французское письмо», или «французский  сейф»,  или  просто «француза» (ну а сами французы пользовались capote anglaise).

---------------------------

Сapote anglaise – английская шапочка (фр.)

 

Однако на сексе все не заканчивалось. Существо­вала всеобщая тенденция приписывать французам по­чти любое необычное или плохое поведение. На во­прос, как ему приготовить говядину, англичанин мог ответить «под француза», имея в виду ненадежность этой нации — то есть все время переворачивая и переворачивая. Доктор Джонсон уверял даже, что встречал некий труд, в котором предпринималась попытка до­казать, что для формы флюгера — «сделанного руками человека петушка, который укрепляется на вершине шпиля и показывает своим вращением направление ветра» - выбран французский национальный символ.

----------------------------

Одно из английских наименований флюгера weathercock переводится также как «непостоянный, ненадежный человек».

Галльский петух ассоциируется с Францией из-за похожести латинских слов  Gallus («галл», «обитатель Галлии») и gallus («петух). Стал особенно популярен во время Великой французской революции и с тех пор является национальной эмблемой страны.

 

«Французским вразнос» торговцы называли воровской жаргон. О под­стрелившем фазана, когда охота на них была запрещена, говорили, что он   «убил  французского  голубя». В крикете 1940-х годов «француз­ским» называли бросок, при кото­ром мяч хоть и срезался с ребра би­ты бэтсмена, но все же проскальзы­вал мимо пытающихся поймать его полевых игроков. Даже в 1950-х го­дах англичане, выругавшись, по-прежнему, извиняясь, просили «прощения за свой французский» (говорят, это выражение использовал премьер-министр Джон Мейджор даже в 1990-х), а отлучку без разрешения называют «уходом по-французски». Объятия с щеко­танием   миндалевидной   железы   —   по-прежнему «французский поцелуй», словно ни одному англичани­ну никогда бы и в голову не пришло сунуть язык в рот другому, не придумай этого французы.

Все эти отличия сыпались на французов как из ве­дра, потому что из поколения в поколение сни были заклятыми врагами. Одно время, когда Англия воева­ла с Испанией, сифилис называли «испанской оспой», а разврат — «испанскими штучками». К тому времени, когда основными соперниками в торговле стали гол­ландцы, англичане начали изобретать такие выраже­ния, как «вдвойне голландский язык», для обозначения тарабарщины или «смелый как голландец» для
драчливости во хмелю. Подобные образцы можно найти по всей Европе в зависимости от того, на кого была направлена враждебность местного населения. В Польше сифилис был известен как «немецкая бо­лезнь», а в Португалии как «голландская оспа». Но со­перничество англичан и французов — нечто особен­ное. У французов в ответ припасены
такие выражения как le vice anglais — «порка», les Anglais ont debarque — «менструация», filer a l’anglaise — «уходить по-английски» или damne comme un Anglais.

-----------------------

Le vice anglais – английский порок (фр.)

Les Anglais ont debarqueангличане высадились (фр.)

Damne comme un Anglais – проклятый, как англичанин (фр.)

 

 

 Хотя сдается, что у них абсолютно такой же инстинк­тивной враждебности как-то не наблюдается: французам есть еще о ком позаботиться, у них существуют и другие соседи на континенте. Враждебность же английских выраже­ний отражает некую странную шизофрению по отно­шению к французскому народу.

Представители английского среднего класса обо­жают французскую еду, вино и климат. Каждый год 9 миллионов англичан упаковывают чемоданы и отправ­ляются во Францию. Многие везут с собой, как обето­ванное подношение, тушеную фасоль, мармайт, марме­лад и чай, а цель их путешествия — Прованс, Дордонь или Бретань. Поев на своих виллах по-английски, они возвращаются домой нагруженные сырами, винами и пате, то есть продуктами, которые, как они божатся, дома им не купить. Они могут с презрением относить­ся к страху французов перед Германией, но обожают французское savoir-faire — умение, сноровка, — хотя для этого выражения их собственный язык смог произвес­ти лишь деклассированное и не совсем адекватное ноу-хау. Англичане могут до сих пор время от времени испытывать отвращение к французскому понятию ter­rain — сопротивляемость организма, — из-за чего фран­цузы реже моются и больше тратятся на духи (накану­не возвращения во Францию из египетской кампании Наполеон писал Жозефине: «Ne te lave pas, j'arrive», то есть «Не мойся, я приезжаю»), но втайне завидуют тому, что это общество вроде бы «ближе к естественно­му порядку вещей». Если у них есть свое мнение о по­литике Франции, их бесит и в то же время в глубине души восхищает нескрываемая забота этой страны о собственных интересах и вопиющее игнорирование мнения всего остального мира и государственных дого­воренностей, что и движет политикой правительства. Они мучительно переживают из-за того, что в Англии нет кафе, которые заполняют интеллектуалы, курящие, попивающие кофе и развивающие непрактичные пути переустройства вселенной. Франция, на которую упо­вают эти честолюбивые лотофаги-мечтатели, — место, где живут до невозможности стильные женщины, све­тит солнце и легкий ветерок доносит запах лаванды.

Так было всегда. Гран-Тур, предшественник со­временного туризма, в некотором смысле представлял собой комплекс неполноценности с дорожными доку­ментами, имевший целью познакомить богатых англи­чан с изысками европейской жизни: встречи англичан с континентом походили на поведение дальних родст­венников из провинции, приглашенных на большой бал в городе. Многим отправлявшимся в это путешест­вие Гран-Тур ничего не давал просто потому, что они были слишком молоды, чтобы оценить свой опыт. А многие из тех, кто был достаточно зрел для его вос­приятия, не упускали случая выразить отвращение ко всему начиная с «континентальной» пищи и кончая уборными. Основоположник готического романа Го­раций Уолпол описывает Париж как «грязный горо­дишко с еще более грязной сточной канавой, называе­мой Сеной... а нечистый поток, в котором все стирает­ся, но не становится от этого чистым, грязные дома, уродливые улицы, еще более уродливые лавки и церк­ви, в которых полно непристойных картинок». Но да­же доктор Джонсон, этот великий англичанин, считал, что не побывавший на континенте «всегда ощущает неполноценность, не видев того, что должен увидеть каждый». Приехав в Париж в 1775 году в возрасте ше­стидесяти шести лет, он сменил свой обычный корич­невый сюртук, черные чулки и простую рубашку на бе­лые чулки, новую шляпу и замысловатый французский парик. Он твердо решил не переживать из-за своего скверного французского и объяснялся исключительно на латыни.

Предполагалось, что благодаря Гран-Туру англий­ская элита станет более терпимой к заморским идеям: ведь всегда легче писать пасквили и насмехаться на расстоянии. И действительно, к концу XVIII века по­явились жалобы, что офранцуживание становится в Англии условием для продвижения по службе. Такие драматурги, как Корнель и Расин, вызывали большее восхищение, чем Шекспир, а английские поэты Поуп и Э. Р. Эддисон стали подражать стилям французского стихосложения. Однако остальные англичане думали абсолютно иначе. Короче говоря, очень многие из них всегда терпеть не могли французов. И это чувство было взаимным. В Англии нет, наверное, ни одного самого крошечного городишки, который не обзавелся бы французским «побратимом» для достижения лучшего понимания между двумя культурами. Но это пустое за­нятие: несмотря на все эти взаимные визиты членов городских советов, vins d'honneur — угощений в чью-либо честь — и поездок школьников, глубокие разногласия и взаимные подозрения представителей обеих культур остаются. Это тонко уловил в 1973 году французский министр культуры писатель Морис Дрюон, который сказал, что «у элит наших стран наблюдается тенден­ция восхищаться друг другом, а у народов - относить­ся друг к другу с презрением».

Целые столетия враждебности трудно преодолеть посредством нескольких тостов и спичей, произнесен­ных почтенными людьми среднего возраста. Всем нам необходимы враги, а французы — вот они, совсем под рукой, да еще с такой очевидностью плюющие на инте­ресы кого бы то ни было еще. Две нации теперь не усту­пают друг другу ни в экономике, ни в военной силе и представляют друг для друга удобный фон для проти­вопоставления: обе стороны могут относиться к другой свысока, но им друг без друга не обойтись. И все же французы по-прежнему предоставляют англичанам по­воды презирать их. Никто не сомневается, что, если бы Гитлеру удалось вторгнуться в Британию, откуда-ни­будь непременно взялось бы правительство типа вишистского. Но в том-то и дело, что этого не произошло, поэтому моральный капитал, накопленный за послед­нюю мировую войну, у англичан остался. А предпри­нятые позже неблагодарными французами попытки исключить Британию из Европейского экономическо­го сообщества лишь подтверждают, что враждебность между нациями не случайна.

К пониманию того, что Entente Cordiale — пустой звук, пришли сол­даты, воевавшие на Западном фронте во время Первой мировой войны.

--------------------------

Entente Cordialeсердечное согласие (фр.)

 

Они в полной мере ощутили на себе, на что способны французские крестьяне, за которых они якобы сражались и которые в обмен на одно яйцо готовы были лишить их всего денежного довольствия. Когда после окончания войны поэт, ученый и рома­нист Роберт Грейвс вместе с другими демобилизован­ными пехотными офицерами приехал в Оксфорд, он заметил, что

«антифранцузские настроения среди бывших солдат становились чуть ли не манией. Эдмунд в те времена, бывало, говорил с нервной дрожью в голосе: «Нет, во­евать больше не пойду ни за какие деньги! Если только с французами. Вот если будет война с ними, пойду тут же...» Некоторые студенты даже считали, что мы сра­жались не на той стороне: наши естественные враги — французы.»

Нечто подобное довелось увидеть и Джорджу Оруэллу. «Во время войны 1914-1918 годов, - писал он, - у английского рабочего класса была редкая воз­можность контакта с иностранцами. В результате един­ственное, что они из этого вынесли, — это ненависть ко всем европейцам, кроме немцев, мужеством которых они восхищались. За четыре года, проведенных на зем­ле Франции, они не приучились даже пить вино».

Вряд ли скажешь, что правнуки и правнучки вете­ранов Первой мировой придерживаются более умерен­ных взглядов. Англия остается единственной европей­ской страной, где от вроде бы интеллигентных людей можно услышать выражения вроде «присоединение к Европе было ошибкой» или «мы должны оставить Европу», словно ее можно прицепить к машине, как ка­раван, в выходные дни. В анализе британского рынка в 1996 году, составленного для Французского бюро по туризму, с некоторой долей презрения говорится, что «несмотря на развитое чувство юмора и умение посмеяться над собой, они остаются консерваторами и шови­нистами. В британцах глубоко заложено чувство неза­висимости и островной изолированности, они постоян­но разрываются между Америкой и Европой». И они правы: когда живешь на острове, появляется ощуще­ние, что весь остальной мир где-то за морем.

Существует предание о заголовке, с которым од­нажды вышла одна из английских газет и который объяснит вам все, что вы хотите узнать об отношени­ях страны с остальной Европой.

ГУСТОЙ ТУМАН В КАНАЛЕ - КОНТИНЕНТ ОТРЕЗАН

 

Вот ведь не повезло живущим на материке евро­пейцам: как они зависят от милости погоды.

Для ментальности англичан трудно переоценить значение того факта, что они островитяне. Это в пол­ной мере выражено в словах старого герцога Джона Ганта в пьесе Шекспира «Ричард II», когда он говорит:

 

Противу зол и ужасов войны

Самой природой сложенная крепость,

Счастливейшего племени отчизна.          

Сей мир особый, дивный сей алмаз          

В серебряной оправе океана.

Который, словно замковой стеной

Иль рвом защитным ограждает остров...

(Акт 11, сцена 1. Пер.Мих.Донского)

 

При таком понимании Англии ее первейшая привилегия состоит в том, что она изолирована от остальной Европы. Это давало очевидные практические выгоды. Когда живешь на острове, границы четко опре­делены; линии на картах — условны, а пляжи и утесы —  нет. В Англии немало мест с ярко выраженными регио­нальными особенностями; но всех — и жителя Манче­стера, и лондонского кокни, и сомерсетского фермера, и пивовара из Бартона на Тренте — объединяет мор­ская граница. Живущие по одну и другую сторону сухо­путной границы мало отличаются по характеру, поэто­му живущие на материке больше отдают себе отчет в существовании других народов и в условности того, какой у тебя паспорт. Когда Джон Гант произносил свои слова, англичане уже присоединили Уэльс и соби­рались заключить союз с Шотландией. Настоящих гра­ниц не было, и они не думали устанавливать их, пото­му что это не сулило никакой выгоды. Периметр Анг­лии определяет море, и вследствие этого англичане выработали в себе то, что писатель Элиас Канетти в 1960 году назвал «самым незменным национальным чувством в мире». Вокруг море, и править нужно им: «Англичанин видит себя капитаном корабля с неболь­шой группой людей на борту, вокруг него и под ним море. Он почти один; как капитан, он во многом изоли­рован даже от своей команды».

Тем не менее до XVI века англичан вряд ли можно было назвать нацией мореходов. До этого времени все великие путешествия и открытия совершали моряки с континента. Англичане любили землю, а море вокруг, как отмечает Джон Гант, воспринимали скорее как кре­постной ров, чем как что-либо еще: где герои-моряки в произведениях Шекспира? Правду сказать, к тому времени, когда он их создавал, англичане уже воспри­няли иную манеру поведения, которая позволила им построить величайшую в мире империю. Но выходили они в море больше как гангстеры: кем еще считать та­кую личность, как сэр Фрэнсис Дрейк Только по мере роста богатства и амбиций англичане поняли, что море, всегда служившее им защитой, дает еще и уникаль­ные возможности. В сущности, Англия единственная из крупнейших стран Европы не нуждалась в регулярной армии на случай возможного вторжения. И если стра­ны с сухопутными границами могли направить через них свои армии, лишь заключив альянс или объявив войну, военно-морской флот, защищавший Британские острова, мог отправиться куда угодно. Вверив себя мо­рю, англичане стали склонны видеть в остальной Евро­пе лишь источник беспокойства, отсюда и трения меж­ду морской и континентальной стратегиями, которые веками присутствовали в британской оборонительной политике. Как однажды выразился Черчилль в палате общин:

В то время как любой европейской державе приходит­ся прежде всего содержать огромную армию, нам, жи­вущим на этом счастливом острове, повезло, и мы в силу географического положения избавлены от этой двойной ноши и можем обратить безраздельные уси­лия и внимание на флот. С какой стати мы должны жертвовать игрой, в которой нас ждет несомненный выигрыш, в пользу игры, в которой мы обречены про­играть?

И каким же впечатляющим оказался этот выиг­рыш! Тем, кто мыслил как Черчилль, Английский ка­нал казался шире Атлантики. Когда вокруг море, до ближайшего соседа так же далеко, как и до самого уда­ленного торгового партнера, оно и отделяет от ближ­него соседа, и связывает с самым дальним. Для пла­нированного вторжения в Англию требовался целый комплекс организационных мер, множество судов и спокойная погода: это не просто перейти границу. Кро­ме того, в условиях изоляции можно было вступать в войны, заключать союзы и плести интриги избирательно. Как только у англичан стала расти империя, до всех уголков которой можно было добраться по мо­рю, запутанная ситуация на европейском континенте стала казаться чем-то неуместным. В 1866 году через десять дней после сражения под Садовой, где прусская армия Бисмарка нанесла сокрушительное поражение австрийцам, положив начало германской империи, по­литик Дизраэли высказался в том духе, что «Англия переросла европейский континент». Он считал, что «воздержание Англии от любого ненужного вмеша­тельства в европейские дела есть следствие не умале­ния, а усиления ее могущества. Англия уже не просто европейская держава; она — метрополия великой мор­ской империи... на деле, она больше держава азиатская, чем европейская».

Синдром островитянства глубоко овладел созна­нием англичан, поэтому в воспоминаниях о Второй мировой войне такое значение придается эвакуации из Дюнкерка в мае 1940 года. Двести двадцать тысяч бри­танских и сто десять тысяч французских солдат суме­ли избежать окружения армиями нацистов, и это пода­ется как замечательное достижение и вместе с «битвой за Англию» и «блицем» почитается как одно из самых значительных событий Второй мировой войны. После эвакуации последних солдат газета «Нью-Йорк таймс» ликовала: «Пока существует английский язык, слово «Дюнкерк» будут произносить с почтением... это вели­кая традиция демократии. Это будущее. Это победа». На самом деле это было следствием катастрофы. Это «победоносное» отступление, прославленное в речах, на картинах и в стихах, надолго остается в памяти, по­тому что была задействована целая армада судов - рыбацких одномачтовых суденышек, прогулочных па­роходиков, парусных яхт и небольших катеров, котоые вырывали британских солдат из пасти смерти, в то время как в небесах над ними летчики союзников от­ражали воздушные налеты немцев. Элементы мифа приукрашены: например, преувеличена роль «малого флота». Но дело не в этом. Эта история так привлека­тельна для англичан по трем причинам. Во-первых, она свидетельствует об их чувстве отделенности: в тот момент Британия в конце концов оказалась один на один с нацистами. Король Георг VI даже сказал мате­ри: «Лично меня больше устраивает, когда у нас теперь нет союзников, с которыми нужно любезничать и им потакать». Во-вторых, это рассказ об успешных дейст­виях «немногих» против превосхо­дящего врага. В-третьих, это под­тверждает для англичан вековую ис­тину: европейский континент — это место, где ждут одни неприятности, а залог наибольшей безопасности — тысячи миль изрезанной береговой линии вокруг их дома-острова.

---------------------------

Интересно, что это видение англичан признавали и Наполеон и Адольф Гитлер: оба представляли себе, что в послевоенном мире они будут править континентальной Европой,  а британцы сохранят свою заморскую империю. Как Гитлер говорил фельдмаршалу фон Рундштедту, «Германия будет господствовать в Европе, а Англия – во всем остальном мире». – Примеч. автора.

 

Идея острова занимает в во­ображении англичан особое место. Начинается все в детстве с приклю­чений на «острове Кирин» в «Ве­ликолепной пятерке» детской пи­сательницы Энид Блайтон, развива­ется в «Острове сокровищ» Роберта Луиса Стивенсона (автор романа, как известно, шотландец, но план от­правиться на поиски спрятанных сокровищ рождается в головах англичан из Западного края) и так далее. «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта имеют успех, потому что считается, что где-то там могут быть другие острова, еще более необычные по сравнению с теми, что уже открыты английскими мореплавателями. (Свифт родился и вырос в английской «черте оседлости» в Ирландии, и, вероятно, отсюда у него, сына колониального класса, так остро выражена ост­ровная ментальность.)

Захватила воображение англичан и поразитель­ная история Александра Селькирка, никчемного моря­ка, высаженного на необитаемый остров в Тихом океа­не у берегов Южной Америки. Поссорившись с капита­ном корабля, Селькирк предпочел остаться у берегов Чили на одном из островов Хуан-Фернандес, и его вы­зволили оттуда лишь 31 января 1709 года, когда еще один английский капер бросил якорь неподалеку от ос­трова для ремонта и лечения больных после перехода вокруг мыса Горн. Перед изумленной командой пред­стал одетый в козьи шкуры человек, который говорил по-английски, хоть и с трудом. Он провел в одиночест­ве четыре года. Описание капитаном спасения Сель­кирка в «Путешествии вокруг света» сразу получило отклик у английских читателей. Этот рассказ появился в «Англичанине» эссеиста сэра Ричарда Стила (Сель­кирк, между прочим, еще один шотландец) в 1713 году. Шесть лет спустя повествование о том, как Селькирк охотился на диких коз, как он сделал ножи, а потом сшил одежду из козьих шкур, легло в основу «Робин­зона Крузо» Даниеля Дефо, который стал одним из первых романов всех времен и народов и пользуется неизменным  успехом.

Эта безопасность в окружении морей рано выра­ботала у англичан уверенность в себе, а сравнительная изолированность привела к возникновению идиосин­кратической интеллектуальной традиции, породившей таких весьма необычных гениев, как Блейк и Шекс­пир. Возможно, эта традиция как-то связана с тем, что Англия дала миру так много прекрасных писателей-путешественников. Свобода от страха внезапного вторжения способствовала и развитию личных свобод: страны, не имевшие такой защиты, стремились к силь­ным, контролирующим все снизу доверху системам правления, позволявшими в считанные дни собрать целую армию. Тем фактом, что Англия - остров, про­диктовано и устройство английских городов: с такой естественной защитой, как море, не нужно было окру­жать города стенами, и в результате они строились как бог на душу положит. Не существовало плана застрой­ки такого города, как Лондон, он рос по мере прирастания к нему окружающих деревень. С другой сторо­ны, ввиду отсутствия необходимости окружения горо­да стенами, отцы города могли по своему усмотрению прирезать к центру любые открытые пространства. Не ослаб этот заложенный в англичанах остров­ной синдром и после создания империи. В 1882 году было положено под сукно предложение о прокладке железнодорожного туннеля под Ла-Маншем. Казалось бы, страна строителя Изамбарда Кингдома Брюнеля (еще одного ненатурального англичанина — отец у не­го был француз) должна ухватиться за этот смелый по­лет инженерной мысли. Вместо этого журнал «Девят­надцатый век» организовал петицию против этой идеи на том основании, что «с прокладкой такой железной дороги возникнет военная угроза и зависимость, от ко­торых страна, как остров, была до сего времени счаст­ливо избавлена». Это не был глас из деревенского за­холустья: письмо вскоре подписал архиепископ Кентерберийский, поэты Теннисон и Браунинг, биолог Т. Г. Хаксли, философ Герберт Спенсер, пять герцогов, десять графов, двадцать шесть членов парламента, семнадцать адмиралов, пятьдесят девять генералов,двести священнослужителей и шестьсот других выда­ющихся деятелей.

Островное положение давало англичанам вели­кую уверенность в себе, но никак не способствовало их совершенствованию. Трудно не прийти к выводу, что в глубине души англичанам вообще-то наплевать на иностранцев. Раньше заморским визитерам приходи­лось относиться к Британской империи с почтением, и они, один за другим, отмечали невероятное тщесла­вие англичан. В 1497 году один венецианец писал, что «англичане великие любители самих себя и всего, что им принадлежит; для них нет других людей, кроме ан­гличан, и другого мира, кроме Англии; а случись им увидеть иностранца приятной внешности, они тут же говорят «выглядит как англичанин» и «как жаль, что он не англичанин». Описывая визит в Англию герцога Вюртембергского Фридриха в 1592 году, немецкий ав­тор добавляет, что «жители... чрезвычайно надменны и заносчивы... им мало дела до иностранцев, они лишь издеваются и смеются над ними». Перечисляя особен­ности английского характера, надменность отмечает еще один путешественник, голландский купец Эмма­нуэль ван Метерен. «Этих людей отличает смелость, мужественность, пылкость и жестокость на войне, но они же весьма переменчивы, опрометчивы, тще­славны, легкомысленны, обманчивы и очень подозри­тельны, особенно по отношению к иностранцам, кото­рых презирают». Итальянский врач, совершивший по­ездку по острову в 1552 году, решил, что надменность населения такова, что они рассматривают среднего пришельца как «презренное существо, что-то вроде получеловека». Как похвалялся Мильтон, «не дайте первенства английского забыть в науке нациям, как надо жить».

К середине XX века картина почти не изменилась. В 1940 году Джордж Оруэлл, обративший внимание на то, как незначительно воздействовала на рядовых сол­дат во время Первой мировой войны культура других стран, обратился к журналам для мальчиков «Джем» и «Магнет». В них ему не понравилось почти все, на­чиная с консервативной политической направленнос­ти и кончая абсурдной, устаревшей мизансценой.

Как правило [писал он], исходя из того, что иностран­цы из любой страны мало чем отличаются друг от дру­га и с большей или меньшей точностью соответствуют следующим стереотипам: ФРАНЦУЗ: носит бороду, дико жестикулирует. ИСПАНЕЦ, МЕКСИКАНЕЦ и т. п.: злобен, вероломен. АРАБ, АФГАНЕЦ и т. п.: злобен, вероломен. КИТАЕЦ: злобен, вероломен. Носит косичку. ИТАЛЬЯНЕЦ: легко возбудим. Играет на шарманке или носит с собой стилет. ШВЕД, ДАТЧАНИН и т. п.: добродушен, недалек. НЕГР: комически выглядит, отличается верностью.

Horizon («Горизонт»), май 1940 г. — Примеч. автора.

Обратите внимание, что амери­канцев в этом списке смешных стереотипов нет. Ведь они говорят по-английски, значит, не совсем чтобы иностранцы. Фрэнку Ричардсу, автору этих историй, этих бесхитростных карикатур, которые пользовались невероятным успехом и о которых с презрением пишет Оруэлл, это не сошло бы с рук, не отличайся англича­не таким дремучим незнанием иностранцев.

Просматривая подшивки этих  журналов за тридцать лет, Оруэлл решил, что Фрэнк Ричардс — пот de plume целой команды писак.

----------------------

Nom de plume – литературный псевдоним (фр.)

 

Он недооценил этого ав­тора: однажды Ричардс за день написал 18 000 слов, а все написанное им за жизнь — это примерно тысяча романов среднего объема. К изумлению Оруэлла, по­сле появления его статьи Фрэнк Ричардс (настоящее имя которого Чарльз Гарольд Сент-Джон Гамильтон, и ему было всего шестьдесят четыре года) потребовал предоставить ему возможность ответить. Вот что он написал по поводу стереотипов: «Относительно того, что иностранцы смешны; мистер Оруэлл, наверное, бу­дет шокирован, но я должен сказать ему, что иностран­цы на самом деле смешны. У них нет чувства юмора, этого особого дара нашего, избранного народа: а люди без чувства юмора всегда, сами того не желая, ведут се­бя смешно».

Изоляция развила у англичан странное и весьма рискованное для иностранцев двойственное отношение: их необычность могла вызвать и восхищение, и презре­ние. В XVIII веке английский национализм во многом черпал свою силу в том, что благовоспитанное англий­ское общество было склонно лебезить перед тем, что считалось заморской изысканностью. Когда в Лондон приехал Вольтер, «его принимали чуть ли не как при­бывшую с визитом царственную особу». В живописи и музыке английские таланты задыхались от засилья иностранных гениев, таких как художник сэр Годфри Неллер (урожденный Готтфрид Книллер) и композитор Джордж Хэндел (Георг Фридрих Гендель). Как ни странно, это убеждение, что англичане, к сожалению, могут лишь рукоплескать мастерству иностранцев, ока­залось весьма долговечным. Сэр Рой Стронг, список до­стижений которого — от руководства Музеем Виктории и Альберта до публикации книг о садовых шпалерах — занимает целых четыре дюйма в справочнике «Кто есть кто», плакался мне однажды, что «меня принимали бы

более серьезно и я достиг бы гораздо большего, будь у меня фамилия Стронгски».

С другой стороны, ненависть к иностранцам, в ча­стности к иностранцам, которые более всего под ру­кой — к французам, вероятно, впитывалась чуть ли не с молоком матери. Нельсон однажды вызвал к себе в каюту гардемарина и стал учить трем основам выжи­вания в Королевском военно-морском флоте. «Первое, вы должны безоговорочно выполнять приказы, не пы­таясь составить собственное мнение о том, насколько они уместны; второе, вы должны считать своим врагом любого, кто дурно отзывается о вашем короле; и тре­тье, вы должны ненавидеть каждого француза, как не­навидите дьявола». И похоже, что это не просто джингоистская реплика, оброненная этим великим чело­веком на шканцах, чтобы приободрить юношу. Его письма пестрят нападками на французов. «Долой, долой этих негодяев французов, - писал Нельсон в одном из них. — Прошу простить мне эту горячность; но кровь моя закипает при одном упоминании французского имени... Можете быть спокойны: никогда в жизни я не доверял французам... Ненавижу их всеми фибрами души».

Насмешки над французами имели очевидные по­литические выгоды: ведь это основные противники империи, значит, шансов встретиться на поле боя у рядовых граждан и той и другой страны столько же, сколько на встречу в любом другом месте. Они иност­ранцы, значит, им можно приписать неестественные физические характеристики. Объектом этих насмешек не мог не стать Наполеон. Тут были и пресловутые «дефекты консульской конституции», которые якобы стали причиной неоднократных ночных разочарова­ний Жозефины — этакий образчик пропаганды типа

«у Гитлера лишь одно яйцо». Английские карикатури­сты настолько привыкли изображать Наполеона жел­токожим карликом с огромным носом, что приехав­ший в Париж священник британского посольства с изумлением обнаружил, что Наполеон «хорошо сло­жен, имеет приятную наружность» и совсем не похож на человека, о котором газета «Морнинг пост» писала 1 февраля 1803 года: «Не знаешь, как его и назвать: полуафриканец, полуевропеец, мулат средиземномор­ский».

Поразительно, но нелестные заблуждения отно­сительно французского народа, похоже, пронизали среднего англичанина до глубины души. Даже в мир­ное время в самом безоблачном уголке мира они мог­ли хранить самые невероятные представления о фран­цузах. Прекрасный пример — капитан Генри Байэм Мартин, командир корабля «Грампус». В 1840-е годы его задачей было дрейфовать по Полинезии, где фран­цузы закладывали основы империи, и делать все воз­можное для установления британского влияния. Лишь сравнительно недавно был найден и опубликован его личный дневник, в котором он писал: «Французы об­наруживают, что их планы рушатся, потому что симпа­тии склоняются в пользу англичан. Они знают, что на Таити их никто терпеть не может: мужчины — за не­сносное высокомерие, а женщины — за нечистоплот­ность и непоправимое уродство».

Это его «непоправимое уродство» — просто блеск. Эти слова демонстрируют, как глубоко заложено пре­дубеждение против французов. Так же слепо англичане не замечают ничего про себя самих и не в состоянии признать, что они и есть тот самый «вероломный Аль­бион», о котором Наполеон сказал: «Англичане дого­воров не соблюдают. В будущем на них должен лежать черный креп». Английские морские волки, такие как Байэм Мартин, считали себя людьми прямыми и заслу­живающими доверия, и они с гораздо большим удо­вольствием имели дело с экзотическими островитяна­ми, которых, как они ничтоже сумняшеся считали, они могут понимать. А вот с французами, людьми ненадеж­ными и не поддающимся пониманию, они иметь дела не желали.

Убедить англичан в том, что им необходимо иметь более тесные связи с европейскими соседями, было не­просто потому, что у них всегда под рукой была альтер­натива в виде дружбы с Соединенными Штатами. Это не отношения равного с равным, и так ведется уже не одно поколение, но английский правящий класс, полу­чавший в школе все блага классического образования, утешал себя классическим примером. В годы Второй мировой войны консерватор Гарольд Макмиллан так объяснял суть этих отношений лейбористу Ричарду Кроссмену, руководившему тогда психологической войной в Алжире.

«Мы, мой дорогой Кроссмен, [начал он], в этой амери­канской империи — греки. Ведь американцев — почти так же, как греки римлян, — мы считаем людьми вели­кими, крупными, вульгарными, шумными, более энер­гичными, чем мы, и в то же время более праздными, людьми, обладающими большим числом неиспорчен­ных достоинств, но и более безнравственными. Мы должны управлять штабом союзных сил так же, как греки-рабы управляли деятельностью императора Клавдия.»

Это одно из предубеждений, которое в Макмиллане ценили больше всего, его устраивало, что его ис­подволь опекают, и он занимался самообманом на всех уровнях — от политики до личной жизни: хоть Макмиллан и выглядел воплощением джентльмена эдвардианской эпохи, отец его матери был лишь простым доктором из Индианаполиса.

Дружба с Америкой стала спасением для англичан в то время, когда страна осталась одна. Читаешь, как Черчилль описывает свои попытки склонить Соеди­ненные Штаты к вступлению в войну против Гитлера, и поражаешься, насколько глубоко он верил, что из-за такого множества общих представлений обеих стран у них должна быть и общая судьба. Эти чувства просле­живаются в рассказе Черчилля о встрече с президентом Рузвельтом в августе 1941 года на борту английского линкора «Принц Уэльский» в Пласентия-Бэй близ ост­рова Ньюфаундленд, на которой была достигнута дого­воренность об Атлантической хартии. Они провели совместную религиозную службу, гимны для которой, в том числе «Вперед, христолюбивое воинство» и «Гос­подь, подмога прошлых дней», подобрал Черчилль.

«Эта служба стала для нас трогательным выражением единения веры двух наших народов, и все, кто принимал в ней участие, никогда не забудут это действо, про­ходившее солнечным утром на запруженном людьми квартердеке — наш «Юнион Джек» и американский звездно-полосатый флаг, символично свисающие ря­дом с кафедры; английский и американский капелланы, попеременно читающие молитвы; высшие чины флота, армии и авиации Великобритании и Соединенных Штатов, стоящие вместе за президентом; тесно со­мкнутые ряды английских и американских моряков, стоящих вперемешку с одинаковыми молитвенниками и усердно поющих вместе молитвы и гимны, знакомые и тем и другим... Душу волновало каждое слово. Это был великий момент в моей жизни. Почти половине из певших тогда моряков суждено было вскоре погиб­нуть.» [В декабре того же года «Принц Уэльсский» был потоплен при налете восьмидесяти четырех японских торпедоносцев.]

Нельзя отрицать ни силы этой сцены, ни исторических, культурных и языковых уз, оказавших такое сильное влияние на Черчилля. Военное сотрудничест­во между двумя странами принесло великолепные ре­зультаты, во-первых, в деле освобождения Европы,
а кроме того, в сотрудничестве по созданию атомной бомбы и, в период холодной войны, обмену развед­данными, в частности данными электронного подслу­шивания. Каков бы ни был экономический дисбаланс, англичане всегда убеждали себя в том, что вносят в об­щее дело некий особый вклад. Среди членов британ­ской делегации, посланной в Вашингтон для обсужде­ния условий выплаты американцам военного займа,
ходила следующая записка:

«Лорду Кейнсу в Вашингтоне

Шепнул лорд Галифакс:

«Мешки с деньгами все у них,

Зато умы – у нас».

Конечно, без налаженных отношений с Соеди­ненными Штатами никто не поручился бы за успеш­ный исход войны. Но в последующие годы этот альянс позволял англичанам верить, что они остаются неза­висимой державой. Что характерно, эта «независи­мость» Англии была лишь независимостью от осталь­ной Европы. А в отношениях с Соединенными Штата­ми это была свобода поступать как заблагорассудится, только если Вашингтон не будет против, и британцы открыли это для себя в 1956 году, когда попытались вторгнуться в Египет, чтобы оставить за собой Суэц­кий канал, без одобрения американцев. Но к тому вре­мени жребий уже был брошен; Британия связала свою судьбу с якобы близкими по духу англосаксами по дру­гую сторону Атлантики. В контексте британской исто­рии это можно было понять так: Европа — это война, а Америка — помощь, с которой война закончилась. Однако цена британской сверхзависимости от Соеди­ненных Штатов выразилась в том, что страна закрыва­ла глаза еще на многое из того, что происходило в Ев­ропе, увеличив свою отстраненность от европейского сообщества, приема в которое она с запозданием стала добиваться. С тех пор упущенное было уже не навер­стать. К 1990-м годам, когда европейский континент уже не был поделен на коммунистические и демократи­ческие страны, когда «особые отношения» с Велико­британией уже значили для Соединенных Штатов го­раздо меньше, ее оставили в подвешенном состоянии. Отношения с США остаются «особыми» до сих пор. Это демонстрируют необычные личные связи, ко­торые могут устанавливаться между политическими лидерами, которые и в буквальном, и в переносном смысле говорят на одном языке - между Тэтчер и Рей­ганом или Блэром и Клинтоном. Гарольду Вильсону удалось не допустить вовлечения Великобритании во вьетнамскую катастрофу, а вот другие правительства всегда были готовы послать войска, чтобы сражаться вместе с американцами (вместо них) в послевоенных конфликтах — от Кореи до Косово, и с гордостью гово­рят об этом. Об этом свидетельствует огромный объем британских инвестиций в Соединенных Штатах (гораз­до больший, чем в любой европейской стране); взаимо­проникновение английского и американского кинематографа, где определенный тип отрицательного героя всегда говорит с английским акцентом; Союз англого­ворящих, Атлантический совет и десяток других клу­бов; то, что путешествующих из Англии в Северную Америку в два раза больше, чем тех, кто пересекает Ат­лантику, направляясь в любое другое государство Евро­пы или из него. И действительно, количество пассажи­ров-англичан превосходит лишь число путешествен­ников из Германии, Франции и Нидерландов, вместе взятых.

Сравнение с Древними Грецией и Римом слышны теперь гораздо реже, ибо для англичан становится яс­нее, чем когда-либо, что весь мир «сделан в Америке». Как объяснить стране, одетой в джинсы, футболки и бейсбольные кепки, что они - часть культуры, дав­шей миру такой универсальный предмет гардероба, как мужской костюм? Никак. Это уже не имеет ника­кого значения.

 

 

 

ГЛАВА 3     АНГЛИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ

 

 

 

 

Когда говорят «Англия», иногда имеют в виду Ве­ликобританию, иногда — Соединенное Королев­ство, иногда — Британские острова, но под этим никогда не подразумевается Англия как таковая.

Джордж Мэйкс. Каково быть чужим

 

 

Характерно, что англичанам присуща бездумная готовность смешивать понятия «Англия» и «Британия», и это приводит в бешенство другие жи­вущие на острове народы. Послушать иных англичан, так можно подумать, что шотландцев и валлийцев просто не существует или они лишь мечтают влиться в некую основную народность, которая всегда контро­лировала свою предопределенную Богом судьбу. Анг­личанам пошло бы на пользу, если бы они следили за тем, что говорят.

В отличие от Англии, которую полностью или ча­стично покоряли римляне, викинги, англосаксы и нор­манны, Шотландию, пока она не стала частью Соеди­ненного Королевства, не завоевывал полностью ни один иностранный захватчик. Как трактуют свою исто­рию шотландские националисты, Закон об объедине­нии, объединивший страну с Англией, подписали под­купленные шотландские аристократы. В Северо-Шотландском нагорье до сих пор, почти через два столетия после «очисток земель», приходят в ярость при упо­минании об этом «шотландском холокосте», когда с целью освободить место для широкомасштабного ов­цеводства со своих земель были согнаны целые семьи. Как выразился в разговоре со мной один шотландский националист, это была «наиболее эффективная этни­ческая чистка в Европе, осуществленная вождями кла­нов и лендлордами, этими англизированными содоми­тами, с помощью полиции, армии, шотландской церк­ви и членов парламента, чтобы создать величайшую пустыню в Европе». Он утверждал также, что наградой за непомерно большие жертвы, понесенные жителями шотландских островов во время Второй мировой вой­ны, стал самый высокий в Соединенном Королевстве уровень безработицы и эмиграции. «Если бы в войне победил Гитлер, они жили бы лучше: по крайней мере, в обезлюдевших сегодня деревнях кто-то бы еще оста­вался», — яростно заключил он.

Верно и то, что шотландцы стали и основными со­здателями Британской империи: когда их мечты о соб­ственной империи рухнули после безуспешной попыт­ки основать колонию на Панамском перешейке в 1698 году, они с большим отличием служили в британской армии, строили дороги и мосты, становились великими купцами и владельцами огромных состояний. Знамени­тый сигнал в Трафальгарском сражении — «Англия ожидает, что каждый исполнит свой долг» - якобы поднял Джон Робертсон, уроженец Сторноуэя на остро­ве Льюис, Шотландия. «В британских сеттльментах от Дунедина до Бомбея на каждого разбогатевшего англи­чанина, поначалу мало что имевшего за душой, прихо­дится десять шотландцев, - пишет в 1869 году политик сэр Чарлз Дилк. И с озорством добавляет: — Странно, что Соединенное Королевство в народе еще не называ­ют Шотландией». Весьма показательны в этом отноше­нии последние слова генерал-лейтенанта сэра Джона Мура, шотландца из Глазго, смертельно раненного кар­течью в сражении при Ла-Корунья в 1809 году. У него, конечно, не было сомнений, кому он служил, и он умер со словами: «Надеюсь, народ Англии останется дово­лен. Надеюсь, моя страна воздаст мне должное».

Основой того, что историк-медиевист Джон Гиллингэм называет настоящим  «тысячелетним рей­хом» - в границах Британии, - являются представле­ния англичан о своем моральном превосходстве чуть ли не со времен их обращения в христианство. А вот Вильям Мальмсберийский в своем труде «История ан­глийских королей» указывает на иную причину само­провозглашенного превосходства, а именно на же­нитьбу в VI веке короля Этельберта I на Берте, дочери rex Francorum.

---------------------

Rex Francorum – король франков (лат.)

 

Именно «в силу связи с французами варварский когда-то народ стал отходить от своих диких порядков и склоняться к более благообразному образу жизни».

В данном толковании именно французское влия­ние положило начало цивилизации англичан. Несо­мненно и то, что хотя норманнские завоеватели яви­лись пять столетий спустя непрошеными, как только они установили власть над страной, англичане прояви­ли необычайную склонность к восприятию идей конти­нентальной Европы. Изменилось все — законы о браке, частной собственности, войне и половых отношениях. Браки между местными жителями и новыми правите­лями стали обычным делом, и к 1140-м годам предста­вители английской элиты умели писать (на латыни) и называли свою страну (по-французски) «вместили­щем справедливости, обителью мира, вершиной благо­честия, зерцалом веры», в то время как Уэльс для них был «краем лесов и пастбищ... где изобилуют олени и рыба, вдоволь молока и пасутся многочисленные стада, но люди там живут звериного обличья». Рассказы­вая о шотландцах, Вильям Ньюбургский называет их «ордой варваров». «Это бесчеловечное племя посвирепее диких зверей, им доставляет удовольствие перере­зать горло старикам, убивать малых детей, вспарывать животы женщинам». Ирландцы, по мнению хрониста Джеральда де Барри, «такие варвары, что у них и куль­туры нет никакой... народ это дикий, образ жизни име­ют скотский и ничуть не отошли от допотопных обыча­ев примитивного земледелия». Хронист Ричард Гексемский приходит в ужас от того, как по-варварски ведут войну шотландцы:

«[Они] убивали мужей на глазах жен, а потом забирали женщин с собой вместе с остальной добычей. С них — вдов и девственниц — срывали одежду, связывали вме­сте веревками и ремнями и уводили прочь под прице­лом лучников, подгоняя остриями копий... Этим скотоподобным людям все нипочем — супружеская невер­ность, кровосмешение и другие злодеяния, — и когда им наскучивало забавляться со своими жертвами, они или оставляли их себе как рабынь, или продавали другим варварам в обмен на скот.»

Чувствовать свое превосходство англичан застав­ляло не только то, как они трудились на земле и воева­ли, но и как относились к половой жизни. В описании Иоанна Солсберийского — одного из священников, ставших свидетелями убийства святого Томаса Беккета в Кентерберийском соборе, — валлийцы живут «как скоты»: «кроме жен у них есть и наложницы».

Во всяком случае, по этим комментариям видно, что выражение «Бремя Белых» придумано не в XIX веке. В веке XX англичане хоть и научились избегать обобщений относительно обитателей Вест-Индии или Азии, но все же не стеснялись делать огульные утверждения о ближайших соседях. Детский стишок

Таффи был валлиец, был этот Таффи вор;

Он в дом ко мне забрался и мое мясо спер;

Пошел я к дому Таффи, а Таффи дома нет.

Он в дом ко мне забрался, и в доме нет котлет

 

исключен из большинства детских антологий, но в ма­газинах старой книги его по-прежнему можно найти. Скорее всего, речь идет о грабительских набегах во вре­мена, когда между Уэльсом и Англией существовала граница. Но даже в наши дни, когда все воспринимает­ся более болезненно, англичане по-прежнему представ­ляют валлийцев в карикатурном виде, считая их льсти­выми, двуличными пустозвонами, исполненными фаль­шивой сентиментальности. В 1997 году телевизионный обозреватель «Санди таймс» (один из многих шотланд­цев, отправившихся пытать счастья в Лондон), крити­куя изобилующие в английских «мыльных операх» сте­реотипы и посчитав, что Уэльс в рамках союза - нечто незначительное, написал, что «относительно Уэльса су­ществует целый ряд предрассудков. Всем известно, что валлийцы — словоохотливые лицемеры, безнравствен­ные лгуны, низкорослые, узколобые, подлые, уродли­вые, драчливые тролли». Позже он понял, что многих валлийцев от таких стереотипных представлений давно уже просто тошнит: они направили эту статью Рэю Сингху, комиссару Уэльса по расовому равноправию. Английские предрассудки в отношении Шотлан­дии не так оскорбительны. Над шотландцами подшу­чивают за их посредственность и угрюмость: в том смысле, что, как отмечал П. Г. Вудхаус, «совсем не трудно различить, где обиженный шотландец, а где — солнечный лучик». Валлийцев, когда про них вообще говорят что-то доброе, восхваляют за их «кельтские» качества — как поэтов и певцов, — а шотландцам, осо­бенно не горцам, воздают должное как докторам, юри­стам, инженерам и бизнесменам. В продолжение этих общих представлений англичане считают, что шот­ландцы — народ упрямый, вздорный и прямодушный (если не наберутся). Еще бы, ведь оба величайших морализатора английского общества XX века — и архиепископ Козмо Ланг, и первый босс Би-би-си Джон Рейт — были шотландцами.

-------------------------------

Игра слов : помимо значений «прямодушный», «открытый», upstanding означает и «прямостоящий»

 

Конечно, вполне возможно, что и тот и другой набор общих характеристик существует по той простой причине, что они верны. Но то, какими англичане видят своих соседей, должно раскрыть нам нечто и о самих англичанах. И Шотландию, и Уэльс Англия, по сути дела, аннексировала. Однако шотланд­цы явно видели себя в этом союзе равными партнера­ми, став свидетелями того, как король Шотландии Яков VI взошел на английский трон как король Яков I (хотя некоторые из них до сих пор обижаются, когда нынешнюю королеву называют Елизаветой II: у них не было Елизаветы I). Они сохранили и сохраняют по сей день свою судебную и образовательную систему, а так­же собственную интеллектуальную традицию. Отно­шения же между Англией и Уэльсом, наоборот, нико­гда даже близко не походили на отношения равных. Княжество Уэльс стало придатком Англии еще в нача­ле XV века, сразу после подавления восстания Оуэна Глендоуэра против колонизаторов.

-----------------------------

Выражением весьма предвзятого отношения королевского двора и к шотландцам был указ Генриха считать преступлением даже продажу лошади англичанином шотландцу. – Примеч. автора.

 

 Генрих VIII хоть и отменил уголов­ный закон, запрещавший валлийцам иметь землю в Англии (он был при­нят после восстания Глендоуэра), но, невзирая на валлийскую кровь в своих жилах, требовал от предста­вителей тамошней власти говорить на английском. Несмотря на эти запреты, те продол­жали общаться между собой на родном языке, и считается, что даже в 1880-е годы на нем предпочитали го­ворить трое из четырех валлийцев. Возможно, благо­даря этому они оставались более или менее самостоя­тельным народом. Но самое главное, у них не было ни столицы, чтобы претендовать на что-то, как Эдин­бург, ни своих судебных, образовательных или (пока не пришло время нонконформизма, когда уже было слишком поздно) религиозных институтов.

В течение двух веков после объединения королем Яковом Англии и Шотландии отношение англичан к шотландцам, похоже, менялось от враждебности — из-за «предательства» во время Гражданской войны, а также при якобитских восстаниях 1715 и 1745 го­дов — до равнодушия. «Шотландия... это просто клоака земная» — вот как писал один вельможа в письме после сражения при Каллодене. Герцог Ньюкаслский, брат тогдашнего премьер-министра, отвечал ему: «Что до Шотландии, я отношусь к ней так же пристрастно, как и любой другой... Но приходится считаться с тем, что она находится в пределах нашего острова». Поневоле создается впечатление, что и враждебность, и подчерк­нутое равнодушие свидетельствуют об одном и том же: в глубине души англичане относятся к шотландцам скорее с уважением. Самое знаменитое выражение ан­глийского презрения по отношению к шотландцам принадлежит доктору Джонсону, по мнению которого, «глядя на Шотландию, видишь ту же Англию, ко поху­же». Босуэлл вспоминает реакцию Джонсона, когда ему сказали, что в Шотландии «великое множество величе­ственных видов дикой природы»: «Я верю, сэр, что у вас их великое множество, — ответил этот человек. — В Норвегии тоже есть величественные виды дикой природы; и Лапландия отличается необыкновенно ве­личественными видами дикой природы. Однако поз­вольте заметить, сэр, что самый величественный вид, когда-либо открывавшийся шотландцу, это дорога, ко­торая приведет его в Англию». Даже сам Джонсон был не в силах объяснить свое предубеждение, но шот­ландцы могут утешать себя тем, что, по крайней мере, им удалось задеть его за живое: об Уэльсе он нашелся сказать Босуэллу лишь, что этот край «так мало отли­чен от Англии, что не дает путешественнику никакой пищи для размышления».

Но к началу XIX века, когда англичане познакоми­лись с романтикой шотландских горцев и Георг IV при­езжал в Эдинбург, одетый с головы до ног как горец, представление о шотландцах как о кровожадных измен­никах стало уступать место проявлениям положитель­ного энтузиазма. Шотландия сохраняет некий социаль­ный статус через связи с монархией и аристократией, непреходящее глупое стремление стать владельцем имения в Шотландском нагорье и тот факт, что полови­на богемного Челси заявляет о принадлежности к тому или иному клану. Если сюда добавить и неявных шот­ландцев - таких как Эндрю Бонар Лоу, Гарольд Макмиллан и Тони Блэр, — то получается, что со времени восшествия на престол Георга III эта страна дала 11 из 49 премьер-министров, что абсолютно несоразмерно ее доле населения. Другое дело валлийцы. Они дали лишь одного достопамятного премьер-министра, Дэвида Ллойд Джорджа, но он, по крайней мере, стоит на голо­ву выше многих, кто занимал этот пост в XX веке. Ради­кальной валлийской традиции не давали заглохнуть та­кие фигуры, как валлиец Аньюрин Бивен, но валлийцам не давали выдвинуться не только потому, что такое множество англичан, за редкими исключениями в исто­рии, являются, по сути, консерваторами, но и потому, что им так трудно заставить себя доверять валлийцам. Когда лейбористу Нилу Кинноку не удалось привести лейбористскую партию к победе на выборах 1992 года, партия поняла, что отчасти это результат недоверия ан­гличан к валлийцам, и тут же заменила его шотландцем Джоном Смитом. Смит обладал теми скучными шот­ландскими достоинствами, которые англичанам нра­вятся. Эти качества, присущие равнинным шотландцам, перечисляет историк Ричард Фабер — «усердие, расчет­ливость, упрямство, осторожность, педантичность, аргументативность, недостаток юмора». Последнее, несо­мненно, к Смиту, не относится. Если бы не сердечный приступ, он, конечно же, стал бы первым лейборист­ским премьер-министром шотландского происхожде­ния после Рамсея Макдональда в 1930-е годы.

Одним из следствий того факта, что с Британией и Британской империей связано столько валлийских и шотландских амбиций, является то, что ни в Уэльсе, ни в Шотландии не так много националистских движе­ний, которые шли бы дальше лозунга «Мы ненавидим англичан». На каждого лидера шотландских и валлий­ских националистов, налаживающего согласованные связи с остальной Европой, приходится тысяча тех, кто просто таит горькую обиду на англичан. Они все еще пребывают на той стадии, которую Дуглас Хайд, став­ший впоследствии первым президентом Эйре, описывал сто лет назад как «притуплённую, неизменную непри­язнь» по отношению к Англии, отчего они «печалятся, когда она процветает, и радуются, когда ей причинен ущерб». Один известный шотландский репортер даже назвал команды стран, играющих против Англии в кри­кет — боже мой, в крикет! — «почетными шотландца­ми». Так Вест-Индия у него — «черные джоки», Ин­дия — «темно-коричневые джоки», Австралия — «пере­вернутые вниз головой джоки», а Новая Зеландия -«перевернутые вниз головой, закрытые по воскресень­ям джоки». При таком воинственном отношении к миру уже не важно, кто победит, — лишь бы проиграла Англия. В1996 году один мой приятель-шотландец, во вре­мя отпуска отправившийся в плавание на яхте, старался быть в курсе чемпионата Европы по футболу. В неболь­шом порту Странрэр на юго-западе Шотландии он за­шел в бар, чтобы посмотреть полуфинальную игру меж­ду Англией и Германией. После дополнительного време­ни счет был ничейный — 1:1. В конце послематчевых пенальти вратарь немцев отразил удар центрального за­щитника сборной Англии Гарета Саутгейта и таким об­разом развеял мечты англичан о завоевании титула чем­пионов Европы. «Весь бар словно взорвался, — вспоми­нал он. — В углу сидел какой-то старик. Я видел его первый раз в жизни. И мы с ним расцеловались. Вот как страстно нам хотелось, чтобы англичан побили».

К единственному своему соседу, уже переросшему эту стадию, англичане относились хуже всего: это не Шотландия, не Уэльс, а Ирландия. Видимо, из-за того, что вмешательство не принесло англичанам ничего кроме неприятностей, их отношение может круто ме­няться от терпимости до неприязни. Ирландцы в ходе почти всей своей истории гораздо более остро ощуща­ли себя угнетаемым народом, и народ Ирландии хра­нит живую память о целом ряде совершенных англича­нами жестокостей, от убийства пленников в XII веке, ужасной резни во время кампаний Оливера Кромвеля, официального безразличия к голоду в 40-е годы XIX ве­ка и до расстрела британскими солдатами безоружных мирных жителей в Лондондерри во время «кровавого воскресенья» 1972 года.

Английское господство в Ирландии всегда было бо­лее шатким, чем где бы то ни было на Британских остро­вах, и именно поэтому англичане вели себя там с ве­личайшей надменностью. (Герцог Веллингтон родился в Дублине, но, когда ирландцы попыталась заявить свои права на него, заметил, что «человек не становится лошадью только из-за того, что родился в конюшне».) От­ношения между сторонами всегда были глубоко проти­воречивыми и изобиловали конфликтами. Викториан­ской Англии страстно хотелось отметить важность того, что в жилах «английского народа» течет кельтская кровь, и в то же время она дрожала при одной мысли о том, каким потенциалом обладает эта неукротимая Ирландия за пределами колониальной черты оседлости. То, как доктор Джонсон поддразнивает шотландцев, просто семечки по сравнению с грубыми оскорбления­ми, которые англичане бросали в лицо ирландцам. Вот образчик из журнала «Панч» 1860-х годов, в котором провозглашается, что в некоторых районах Лондона и Ливерпуля якобы обнаружено «недостающее звено» в эволюции человека - «ирландский йеху»:

«Когда говоришь с ему подобными, они несут какую-то чепуху. К тому же это животное может забираться на высоту, и иногда можно видеть, как оно поднимается по приставной лестнице с лотком кирпичей. Ирланд­ский йеху обычно обитает в пределах своей террито­рии и покидает их, лишь чтобы добыть себе пропита­ние. Иногда, правда, это животное вдруг впадает в воз­буждение и нападает на цивилизованных человеческих существ, вызвавших у него эту ярость».

«Шутка» эта характерна для того времени: как нам станет ясно, англичане находились в плену иллю­зии, что они существа более высокой организации. Из этого следовало, что те, кто отвергает объятия им­перии, - существа низшего порядка. Однако сам факт того, что Ирландия была явной колонией, где класс английских колонизаторов принадлежал к иной рели­гиозной конфессии и за ними стояла оккупационная армия, в конце концов пошел Ирландии на пользу. Как только колонизаторы упаковали чемоданы, Ирландия сумела сформировать индивидуальный образ в Европейском союзе, используя возможности членства в нем с гораздо большей готовностью, чем остальные части Британских островов, которым приходилось шагать в будущее не без колебаний, таща за собой груз уже не существующей империи.

Как получалось, что англичанам сходили с рук все их предвзятые мнения? Во-первых, они, бесспорно, до­минировали на островах, и их мало интересовало, что думают другие. Во-вторых, к XIX веку они владели са­мой преуспевающей империей в мире, которая ярко де­монстрировала, каких результатов можно добиться бла­годаря практичности и самодисциплине англосаксов: от­сюда следовало, что лучший выход для эмоциональных кельтов — выработать в себе эти качества, а не носиться с сентиментальными экскурсами в историю некоего изо­лированного народа. И в-третьих, у многих кельтов был комплекс неполноценности по отношению к родным ме­стам. «Земля моих отцов, — говорил валлийский поэт Дилан Томас, — отцам пусть остается». Отвращение к са­мому себе — вещь живучая. В романе «На игле» один из наркоманов Ирвина Уэлша говорит другому:

«Чего винить англичан в том, что они сделали нас своей колонией. Я ничего против англичан не имею. Они просто болваны. А мы не сумели даже выбрать при­личную, здоровую нацию, чтобы она нас завоевала. Мы не смогли даже этого. Нами правят изнеженные болваны. И во что мы превращаемся? В самых что ни на есть, ети его, подонков. В самых жалких, презрен­ных, убогих и несчастных высерков, которых когда-либо производили на свет божий».

Англосаксонской империи кельты могли проти­вопоставить лишь исчезающие культурные достиже­ния: древняя цивилизация, к которой они якобы при­надлежат, была культурой устной, и каких бы вершин ораторского искусства они ни достигли, их унесли с собой в могилу друиды. Шотландцы, вероятно, до сих пор не оправились от страшного удара, уязвившего их гордость, когда выяснилось, что герой кельтских ми­фов Фингал из «Песен Оссиана», которые якобы обна­ружил Джеймс Макферсон, путешествуя по Шотлан­дии в 1760 году, и которые, по утверждению историка Гиббона, свидетельствовали, «какую новизну природ­ных добродетелей можно найти в простодушных каледонцах», — искусная подделка. Они остались с теми же изъявлениями чувств, что и у поэта У. Б. Йейтса, который в «Кельтских сумерках» пишет о «великой кельтской фантасмагории, значение которой не от­крыл ни один человек и не явил ни один ангел». Тем не менее сам Йейтс говорил, писал и читал по-английски и признавал, что «все, что я люблю, пришло ко мне че­рез английский язык».

На каждом псевдодруидском празднике валлий­ской народной поэзии и песни — айстедвод (которые проводятся чуть ли не с 1792 года) огромное число вал­лийцев вовлекается в англосаксонскую реальность. Это смешение приняло такой большой размах, что просто невозможно проверить, сколько еще существует чисто­кровных кельтов. Их история неумолимо движется вспять: последний носитель корнуэльского языка умер в 1777 году, последний носитель гэльско-мэнского - в 1974-м, последний носитель дисайдско-гэльского — в 1984-м. В Северной Ирландии гораздо больше носите­лей китайского, чем тех, чей родной язык ирландский. Эти языки сохраняют остатки жизненных сил лишь бла­годаря идеологии и субсидиям английских налогопла­тельщиков, о чем свидетельствуют телеканал, на котором вещание ведется на валлийском языке, и большое число носителей ирландского языка среди заключенных, быв­ших членов Ирландской республиканской армии.

Этим древним культурам англичане, похоже, про­тивопоставили культуру, которая оказалась культурой мирового класса. И именно благодаря тому, что англи­чане доминировали в организации, которая доминиро­вала над большей частью мира, слова «Англия» и «Бри­тания» скоро стали употреблять как взаимозаменимые. Монументальный труд экономиста и политика Уолтера Бейджхота о взаимоотношениях между парламентом, королевской властью и судами Соединенного Королев­ства — который до сих пор считается классическим вве­дением в данный предмет, несмотря на то что ему уже более ста лет, — называется «Английская конституция». Эндрю Бонар Лоу, канадец шотландско-ольстерского происхождения и поэтому, можно было бы подумать, человек чувствительный к такого рода вещам, нисколь­ко не возражал в 1920-е годы, когда его называли «пре­мьер-министром Англии». В 1930-е годы появились первые тома «Оксфордской истории Англии»; в них рассказывалось о шотландских университетах под нача­лом английского образования и о внутренних делах ко­лоний, как части английской истории.

Однако искусственность любого убеждения в чис­тоте англосаксонской расы становится очевидной, если обратиться к корням английского народа. Коренные обитатели страны, похоже, не отличались развитой ци­вилизацией. У некоторых амулетов, ножных колец и браслетов, дошедших до нас от кельтской Британии, есть некоторый незамысловатый шарм. Но жрецы кель­тов поощряли принесение в жертву людей и канниба­лизм. Наиболее искушенное племя белгов в Кенте вы­ращивало пшеницу и лен, но, не умея разводить скот, они, по всей видимости, не научились делать сыр и ни­чего не знали о садоводстве. Таков был уровень «английского» развития до появления римлян, и чем даль­ше от южного побережья, тем более «нецивилизован­ными» были племена. Нет нужды составлять долгий список тех благ, что принесло римское владычество, так как свидетельства этому можно найти на любой карте Англии. Установив границу от реки Тайн до залива Со­луэй-Ферт, римляне включили «Англию» в пределы ци­вилизованного мира, а Шотландию оставили вне его. Таким образом, своим существованием как отдельного государственного образования Англия обязана ино­странному вторжению.

Сами римляне, конечно, под классификацию «анг­личан» не подпадают. Мы не знаем, сколько из них осталось, когда по прошествии 400 лет было принято решение, что больше нет смысла защищать эту коло­нию от нападений саксов, ирландцев и пиктов, но в чи­сто этническом смысле, их, конечно же, нельзя считать частью английской расы, что бы она собой ни представ­ляла. Согласно историкам VIII века, первые «англий­ские» англичане прибыли в Англию на трех небольших суденышках, которые уткнулись в покрытый галькой берег Пегуэлл-Бей в графстве Кент в середине V века. Они тоже были воинами. Две-три сотни солдат, сошед­ших на берег, то ли были (в соответствии с одним пове­ствованием) приглашены кельтским королем Британии Вортигерном для отражения набегов пиктов, то ли были изгнанниками, и им было предложено убежище. Как бы то ни было, первое, что узнаешь об англичанах, это то, что они совсем не англичане — в том смысле, что они не из Англии. Они прибыли из Ютландии, Ангельна и Нижней Саксонии. «Английский народ», если он вообще существует, - это народ германский.

Эти первые англичане действительно обнаружи­ли характеристики, которые время от времени проявлялись на всем протяжении английской истории. Во-первых, у них рано дал себя знать порыв все крушить, который то и дело охватывает страну, выражаясь то в разрушении монастырей, то в сносе городских цент­ров в 1960-х годах. В случае англов, саксонцев и ютов это было разрушение городов, возведенных за время римского владычества, когда они сносили каменные строения и возводили деревянные, устраивая их вокруг структур феодального клана. К их значительным дости­жениям нужно отнести развитие сельского хозяйства — внедрение вспашки и севооборота. Но сказочкой о том, как папа Григорий I восхитился приятной наружностью англичан, увидев на уличном рынке в Риме выставлен­ных на продажу мальчиков-рабов («Они не англы, они ангелы»), не завуалировать того факта, что Августин и сопровождавшие его миссионеры, которым было по­ручено обратить этих «ангелов» в христианство, счита­ли, что отправляются туда, где кончается цивилизация.

Эти захватчики были уже хорошо известны по своим грабительским набегам на побережье. Вортигерн, вероятно, хотел сделать их своими союзниками, пообещав участки земли и стада скота, но по прошест­вии девяти лет они уже успели проявить вторую харак­терную черту, за которую презирают англичан их вра­ги, и коварно перешли на сторону противника. Вортигерн предложил их предводителю Хенгисту в качестве откупа Кент. Захватчики поняли, что здесь легко мож­но поживиться, их прибыло еще большее число, они и поделили страну между собой. Западные саксонцы (the West Saxons) захватили район, известный как Уэссекс (Wessex), восточные саксонцы (the East Saxons) взяли себе Эссекс (Essex), южные саксонцы (the South Saxons) — Сассекс (Sussex), а средние саксонцы (the Middle Saxons) то, что сейчас называется Миддлсекс (Middlesex). Севернее лежало королевство Мерсия, восточнее основались англы, а дальше на север было расположено королевство Нортумбрия.

Следующая волна захватчиков, из Норвегии и Да­нии, прошлась по всей Англии и оставила след в виде примерно 1400 городов и деревень со скандинавскими названиями. Около 400 из них остается в Йоркшире, где такие места как Wetherby и Selby включают слово by, означающее на датском «деревня». Триста местечек в Линкольншире, а кроме того, в Норфолке и Нортхэмптоншире имеют в своем названии — подобно Маblethorpe и Scunthorpe — слово thorps, «хутор» по-датски. Таким образом, ко времени самого знаменитого втор­жения — норманнов в 1066 году — по степени самобыт­ности английский народ можно было сравнить разве что с рагу: тут и кельтские бритты (даже кое-где до-кельтские), и римляне, и англы с саксонцами и ютами, и скандинавы. Норманнское завоевание смогло лишь добавить немного приправы.

В течение почти 900 лет после норманнского на­шествия население оставалось на удивление стабиль­ным. В Европе границы постоянно перекраивались. Например, Франция обрела официальный суверенитет над Ниццей лишь в 1860 году, а область Эльзас-Лота­рингия с 1871 по 1918 год и еще раз с 1940 по 1945 год была под немцами. Англия, которая со времен нор­маннского завоевания управлялась из центра и имела контролируемые границы на тех небольших отрезках, где они не были определены морем, представляла со­бой гораздо более устойчивую государственную еди­ницу. Таким образом, ей удалось остаться в глубоком неведении относительно других народов. Отцы города Хартлипула до сих пор пытаются как-то загладить ту историю, когда в ходе наполеоновских войн к берегу  прибило обезьянку с погибшего корабля, и местные жители соорудили на пляже виселицу и повесили ее, решив, что она французский шпион, раз не отвечает на вопросы.

А будь на месте этой обезьянки глухонемой англи­чанин, что спасло бы его от повешения? Разве опреде­лишь в человеке англичанина, если его раздеть догола? Еще задолго до появления саксонцев, викингов, нор­маннов и всех остальных Тацит отмечал физическое разнообразие оккупированного римлянами острова: он считал, что это отражает разнящуюся генетическую на­следственность их корней. Тем не менее мы по-прежне­му рассуждаем о том, что валлийцы не такие высокие и светлокожие, как англичане, в частности, более свет­ловолосые жители страны из тех районов острова, где наиболее плотно селились саксонцы и скандинавы, или что рыжие волосы есть свидетельство кельтского происхождения. Портреты некоторых англичан, доста­точно богатых, чтобы обессмертить себя на живопис­ном полотне, похоже, на самом деле доносят некоторые характерные черты, несмотря на то как неуважительно отзывался о лице англичанина Оскар Уайльд («Уви­дишь один раз и не вспомнишь»). У женщин, хоть и не очень красивых, длинные шеи, а вот мужчинам больше хотелось похвастать своими домами или лошадьми. Но ведь задача художника и состоит в том, чтобы уго­дить заказчику, и мы все равно не можем быть уверены, в какой степени фамильные портреты отражают исти­ну. Приезжающие из других стран один за другим отме­чают, что из-за влажного климата английские женщины поразительно хорошо выглядят; а что касается их недо­статков, постоянно указывается, что вроде бы у многих слишком большие ноги.

Один американский этнолог ничтоже сумняшеся сделал рискованное и самонадеянное заявление о том, что «хотя форма лица у британцев довольно разнооб­разна, существуют особенности, по которым иностранец может отличить их: это длинная и узкая форма головы и лица, краснота лица и длинный и узкий выступ носа. Вот уж совсем не Джон Буль, если не считать румяного лица. В 1998 году патологи из Манчестерского универ­ситета составили по скелету каменного века первую ре­конструкцию лица «чеддарского человека», умершего в Чеддарском ущелье в Сомерсете около 9000 лет назад. По их заключению он был почти шести футов ростом, со «слегка неравномерной головой, широкоскулым ли­цом, округлым лбом и носом картошкой». Как выразил­ся руководитель этой научной группы, «чеддарский че­ловек», то есть пещерный, «вероятно, был здорово по­хож на сегодняшнего завсегдатая любого сомерсетского паба». Эти слова вызвали острый протест владельцев сомерсетских пабов. Проживший двадцать лет в Англии немецкий эмигрант Николаус Певзнер, который зани­мался изучением английского портрета, делает вывод, что «английскому народу» можно уверенно приписать физические характеристики:

«На сегодняшний день [писал он] в Англии можно раз­личить два отличных друг от друга типа. Один — высо­корослый, с удлиненной формой головы и вытянуты­ми чертами лица, на котором мало что отражается, и ограниченной жестикуляцией, а другой — круглоли­цый, более живой и активный. Вошедший в пословицу краснолицый и обладающий отменным здоровьем ан­гличанин, который в свободное время делает все в до­ме, в саду и в гараже своими руками и обожает игры на свежем воздухе, принадлежит ко второму типу. В на­родной мифологии этот тип носит имя Джона Буля».

Эта картина написана очень широкими мазками: существует с десяток и других архетипов. И если лет пятьдесят или сто назад действительно можно было распознать англичанина по некоторым особенностям лица и тела, это в большей степени вывод о принадлеж­ности к определенному классу общества, чем о чем-ли­бо ином. Богачи питались хорошо, и у них был цвету­щий вид. Бедняки недоедали, и это отражалось на их внешности. Это подмечено у худощавого старого итонца Джорджа Оруэлла, который с этакой огульной сни­сходительностью, на которую способны лишь люди его круга, писал, что «преобладающий физический тип не соответствует тому, что мы встречаем на карикатурах, потому что считающийся традиционно английским тип высоких людей с сухопарым телосложением встречает­ся почти исключительно среди высшего класса: рабо­чие, как правило, люди довольно невысокие с коротки­ми конечностями и резкими движениями, а женщины этого типа имеют тенденцию раздаваться вширь еще до достижения среднего возраста». (Здесь можно подме­тить опасную близость к карикатуре Джона Глэшана, на которой две разодетые женщины проходят мимо группы рабочих, копающих яму в земле. «Я считаю, ра­бочий класс — люди замечательные», — говорит одна. «Да, - соглашается вторая, - обожаю, как они стреля­ют вокруг своими остренькими звериными глазками».)

Специалисту по евгенике пришлось бы сделать вы­вод, что, если рассматривать народ как таковой, англи­чане — тяжелый случай. Несмотря на длительный пери­од сравнительной изоляции, у них по-прежнему не най­ти отличительных черт. Три столетия тому назад у Даниеля Дефо было куда более верное представление об этническом происхождении англичан. Услышав, что ан­гличане презирают иностранцев за то, что у них испорченная кровь, он дал описание «самого подлого народа из всех, что когда-либо жили на земле», - англичан.

Среди насилья и страстей зачат.

Где бритт узорный сват, шотландец — брат.

Поклоны отпрыску его дались без мук.

Он телок стал гонять под римский плуг.

С тех пор дворнягой племя и живет.

Где слава, где наречье, где народ?

И настоялся в жилах «англичан»

Замес крутой и саксов, и датчан.

Блюли заветы шлюхи-дочки их. Могли

Принять умело жеребца любой земли.

Но воздадим сей гнусной своре честь:

От чистых англичан в них капля есть.

...Так «чистокровный» англичанин — это что ж?

Издевка на словах! На деле — ложь!

 

К составленному Дефо списку из прошлого можно было бы добавить еще немало. Это и иммигранты из Фландрии в XIV и XVI веках, гугеноты, бежавшие от преследований во Франции в XVII веке, или, позже, ев­рейские беженцы из Восточной Европы. Если подойти к истории здраво, любой вынужден будет признать, что говорить о чистоте расы для англичан все равно что свистеть на ветру; в стране вряд ли найдется семья, в жилах членов которой не течет кельтская кровь, не говоря уже римлянах, ютах, норманнах, гугенотах и всех остальных, кто внес свой вклад в кровь народа. Дефо был прав. Англичане - нация нечистокровная, и нужно было расширить общины живущих в Англии, которые отличаются и визуально, чтобы это продемон­стрировать.

 

ГЛАВА 4    «НАСТОЯЩИЕ АНГЛИЧАНЕ» И ДРУГИЕ ВЫДУМКИ

 

 

 

 

Мог он стать французом, русским,

Турком или немцем прусским,
Итальянцем тож!

Но, презревши все соблазны
Перейти в народы разны,

Англичанин все ж!

 

Уильям Швенн Гилберт.

Фрегат ее величества «Пинафор»

 

Берни Гранта, одну из самых колорит­ных личностей среди чернокожих британских парла­ментариев в послевоенные годы, однажды пригласили на прием для парламентариев Содружества. Он уже пять лет представлял в парламенте Тоттенхэм, неспо­койную часть центрального Лондона, где живут мало­имущие, заработал за это время репутацию человека, который рубит с плеча и благодаря этому стал одним из самых известных «заднескамеечников» в Парламен­те. Политиков обходила королева с герцогом Эдин­бургским и здоровалась со всеми за руку. Около Гранта первым оказался герцог.

- А вы кто? — осведомился он в своей обычной бесцеремонной манере.

- Я — Берни Грант, член Парламента, — последовал гордый ответ.

- А Парламента которой страны? — поинтересо­вался герцог.

Грант воспринял неведение герцога Эдинбургско­го благосклонно, но это было симптоматично. Даже замкнутому в Букингемском дворце принцу-консорту следовало бы иногда выглядывать из окна или читать газеты и знать, что около шести процентов населения Англии не белые и о них уж никак не скажешь, что они принадлежат к «народу» Англии, Шотландии или Уэльса. (Ни того, ни другого ему, конечно, не дано: по­сле женитьбы на принцессе Елизавете принцу Филип­пу было официально предложено отказаться от претен­зий на греческий трон и больше не использовать титул династии Шлезвиг-Гольштейн-Зонденбург-Глюксбург.) Но на собрании политиков со всего мира ему и в голо­ву не могло прийти, что его собственную страну, ко­торую он выбрал своей родиной, может представлять чернокожий. Можно себе представить, что говорил герцог, умение которого делать бестактные замечания уже стало притчей во языцех, рассказывая эту историю от себя в исключительно белых кругах Букингемского дворца: вне сомнения, он сумел доказать, что «все они на одно лицо».

Королева, надо отдать ей должное, когда ее пред­ставили, повела себя гораздо лучше: она тут же спро­сила, великолепно поменяв роли: «Вы Берни Грант, верно? Я видела вас по телевизору».

Грант, когда-то телефонист и профсоюзный акти­вист, попал в палату общин в 1987 году, сначала на­бравшись опыта в муниципальных советах Лондона, благодаря ловким кулуарным интригам, в результате которых человека, который должен был унаследовать это теплое местечко лейбористской партии от Тоттенхэма, «прокатили» свои же. Гранту суждено было стать объектом ненависти всего правого крыла не столько из-за цвета кожи, сколько из-за того, что он разделяет взгляды чернокожего сообщества. Eму до смерти не за­будут, как он прокомментировал бесчинства группы молодежи, в подавляющем большинстве чернокожей, в жилом микрорайоне Бродуотер-Фарм: «Полиции там врезали славно». Один из полицейских, капрал Кейт Блейлок, погиб ужасной смертью: обезумевшая толпа нанесла ему множество колотых и резаных ран. Этого высказывания было достаточно, чтобы от Гранта все отвернулись, а газета «Сан» за ультралевые политичес­кие взгляды окрестила его «сбрендивший Берни».

Если от кого-то и можно было ожидать, что он станет воплощением того, что значит быть черноко­жим и британцем, то это Бернард Александр Монтго­мери Грант. Два средних имени он получил от пере­живших войну родителей, которые хотели таким обра­зом почтить память двух британских фельдмаршалов. Для родителей он всегда был Монти. Став первым чер­нокожим главой муниципалитета в Великобритании, Грант вознамерился соответствующим образом отме­тить свой приход в Парламент. На одном из первых официальных открытий сессии Парламента, когда весь британский истеблишмент появляется в традиционных мантиях и забавных головных уборах, он договорился с двумя другими чернокожими членами Парламента, что все придут в традиционных африканских нарядах. Но в тот самый день им, как выразился Грант, «оказа­лось слабо», и он единственный из парламентариев-мужчин явился не в костюме с галстуком, а в роскош­ном хлопчатобумажном одеянии ярких расцветок, ка­кие носят в Западной Африке. Вряд ли можно было более недвусмысленно заявить, что отныне Великобри­тания — многорасовое общество. Если другие члены Парламента смотрели на это сверху вниз, то спикер, Бернард Уэзерхилл, похоже, в этом не сомневался. Он написал записку и послал ее вниз, на скамьи. В ней го­ворилось: «Поздравляю! Вы выглядите великолепно».

Однако сменившая его на посту спикера Бетти Бу­тройд, член Парламента от лейбористской партии, чувствовала себя не так уверенно. Когда на одном из приемов ее представили Гранту, она стала непринуж­денно болтать с ним, нисколько не подозревая, что он — ее коллега-парламентарий и даже член той же лартии. Позже Шарон, белая помощница Гранта, встретила Бутройд в женском туалете, куда та зашла на быстрый перекур. «Вы ведь не узнали, кто это, вер­но?» — спросила Шарон. «Конечно узнала, — ответила спикер. - Это бывший верховный комиссар из Сьер­ра-Леоне».

Присутствие в Англии Берни Гранта — это наслед­ство империи. Никакого кризиса национального само­сознания, подобного этому, не случилось бы, не исчез­ни Британская империя. Здесь не место для еще одного патологического словоизъявления в имперском духе; англичане уже привыкли оглядываться на свое бывшее величие так же, как путешественник созерцает две огромные ноги в пустыне — все, что осталось от статуи Озимандии, царя царей. «Глядите, что содеял я, влады­ки, и смиритесь!» — взывают письмена с пьедестала, а вокруг «безмолвие песков простерлось к небесам». Что и говорить, упадок власти земной оказался стреми­тельным. В 1900 году половина судов, бороздивших мо­ря, была зарегистрирована в Британии, и страна кон­тролировала около трети мировой торговли. К 1995 го­ду эта доля упала до пяти процентов. По всей Европе короли пытались в подражание британскому монарху построить свою империю: бельгийцы захватили один из немногих зловонных уголков Африки, который не застолбили для себя ни англичане, ни французы; не­мецкий кайзер Вильгельм II приступил к строительст­ву флота, способного соперничать с Королевскими во-енно-морскими силами. Даже в 1935 году Муссолини осыпал бомбами и травил ядовитыми газами средневе­ковую армию Абиссинии в надежде создать империю, которая, по его мнению, дала бы Италии моральное право сравняться с британской.

Однако власть и влияние англичан были больше чем власть земная. В той или иной степени они при­думали многое из того, что есть в сегодняшнем мире. «Мы все родились в мире, „сделанном в Англии", и мир, в котором наши правнуки с годами станут почтенны­ми стариками, будет таким же английским, как эллин­ский мир был греческим, а вернее, афинским» — так писал об этом один ученый. Англичане придумали су­ществующие по сей день формы футбола и регби, тен­ниса, бокса, гольфа, скачек, альпинизма и лыжных го­нок. Со своим Гран-Туром и первым групповым туром от Томаса Кука они стали родоначальниками современ­ного туризма. Они придумали первый современный пя­тизвездочный отель (это отель «Савой» с электриче­ским освещением, шестью лифтами и семидесятью но­мерами). В 1820-х годах математик Чарльз Бэббидж создал первый в мире компьютер. Шотландец Джон Лоджи Бэрд у себя на чердаке в Гастингсе стал одним из изобретателей телевидения. Первую публичную демон­страцию своего изобретения он провел в лондонском Сохо. Сэндвичи, рождественские открытки, бойскауты, почтовые марки, современное страхование и детектив­ные романы — все это продукты с маркой «Made in England». Когда итальянскому писателю Луиджи Барзини понадобилось как-то образом продемонстриро­вать преобладание английской культуры, он просто от­метил, что, приняв в третьем десятилетии XIX века по­хоронный черный цвет в качестве основной расцветки мужских костюмов, остальная Европа отдавала ей дань уважения. Это было не только признанием поли­тической и военной мощи империи и экономического воздействия британского пара, угля и стали, это стало свидетельством восприятия британских добродете­лей — честности, рассудительности, патриотизма, са­моконтроля, честной игры и мужества, - которые сде­лали эту нацию великой.

В самые мрачные минуты своей жизни англичане склонны полагать, что от всего, что они дали миру, остается лишь малая толика: названия нескольких гранд-отелей - «Бристоль», «Кембридж», «Гранд Бре­тань»; международные стандарты времени и места, фатомы и униформы и тот факт, что английский стал языком третьего тысячелетия. Теперь le style Anglais мелькает лишь стенографическим знаком моды: если встретишь человека в сшитом у портного твидо­вом костюме, это скорее всего богатый немец, который занимается станкостроением.

-----------------------------

Le style Anglaisанглийский стиль (фр.)

 

Даже в школах, где ста­рались производить в массовом порядке английских джентльменов и где царил дух непрофессионализма, теперь проповедуется, что единственный способ про­биться в обществе, где положение человека определя­ют его способности, — это профессионализм.

В общем и целом англичане перенесли конец им­перии достойно, склоняясь перед неизбежным, спуская флаг и упаковывая чемоданы без особого ажиотажа. Но им понадобилось гораздо больше времени на то, чтобы совладать с его психологическими последствия­ми внутри самих себя. Им было бы гораздо легче спра­виться с этим, если бы во все это предприятие не была заложена такая необычная моральная установка.

Для создания империи требовалась инициатива,        жадность, мужество, массовое производство, сильная армия, политический замысел и уверенность в своих силах. Технически развитая страна с ограниченными природными ресурсами нуждалась в обширном рынке. А с развитием техники подчинение «примитивных» народов становилось неизбежным. В сердцах патрио­тов запечатлен образ последних минут генерала Гордо­на, командира мужественного английского гарнизона, который, стоя на ступеньках форта в Хартуме, руково­дит его защитой от превосходящих сил диких язычни­ков. На самом деле то, с помощью чего Британия смог­ла править миром, было наглядно продемонстрирова­но двенадцать лет спустя в сражении при Омдурмане в Судане. Хотя об этом сражении в основном знают из-за неудачной атаки 21-го уланского полка - в котором служил молодой офицер Уинстон Черчилль, - его ис­ход решили оказавшиеся у англичан шесть пулеметов «максим». Как только войско дервишей ринулось на их позиции, пулеметчикам оставалось лишь взять верный прицел. Красноречивее всего цифры потерь: 28 человек у англичан против 11 000 у дервишей. «Это было не сражение, а расстрел, — писал один свидетель. - Тела не громоздились друг на друге — такое вообще бывает редко: они ровным слоем покрывали вокруг обширное пространство».

Не буду отрицать мужества и энергии многих строителей империи. Речь лишь о том, что история империализма — это союз своекорыстия и техничес­ких достижений. Но питало веру Британской империи в свои силы неверное представление о том, что ею дви­жет моральная установка, что есть долг перед Богом, призывающий отправляться и колонизировать места, где люди, к несчастью для себя, родились не под бри­танским флагом. Предпосылка превосходства стала предметом веры. После того как в 1898 году Соединен­ные Штаты аннексировали Филиппины и стало складываться впечатление, что эта страна начинает стро­ить свою империю, Киплинг сделал ей комплимент, включив в число тех, кому суждено нести «Бремя Бе­лых» и посылать «лучших своих сыновей» «служить» тем, кто еще «полудьяволы-полудети».

Империя дала англичанам шанс почувствовать се­бя благословенным народом. И чем больших успехов они достигали в ее создании, тем больше уверялись в этом. К концу XIX века все британское (читай — анг­лийское) во всем остальном мире считали образцом для подражания. Приезжавших в Лондон поражало само ца­рившее там изобилие, и они нередко проводили связь между процветанием и нравственностью замысла. «Для политической и моральной организации Европы Англия составляет то же, что сердце для физического строения человека, - изливал свои чувства перед порабощенны­ми соотечественниками один польский изгнанник. — Богатство Англии давно стало притчей во языцех; ее де­нежные ресурсы неограниченны; громадные размеры капиталов, которые составляют ее собственность, или во что-то вложены, или плавают по морям, не поддаются воображению». В результате англичане, которые, есте­ственно, исходили из того, что все описываемое в дейст­вительности и есть перечень чисто английских черт, на­чинали верить, что все остальные народы только и меч­тают, что стать англичанами и англичанками.

Задолго до того, как англичане стали накапливать владения во всем мире, приезжавшие в страну ино­странцы уже отмечали их отличительные особенности. В силу жизни на острове и изолированности от собы­тий, происходивших в остальных странах Европы, они не могли не стать другими: к тому времени, когда про­несшийся над континентом шквал идей пересекал Ла-Манш, он уже выдыхался и превращался в этакий лас­ковый зефир, веющий непонятно куда. Самодостаточ­ность дала англичанам возможность изменяться по своему усмотрению. Но вот они стали повелителями величайшей в мире империи. Неудивительно, что это вскружило головы. «Родиться англичанином, — заявил как-то однажды Сесил Роде, - это все равно что выиг­рать первый приз в жизненной лотерее». И они уверо­вали, что на них возложена миссия, ниспосланная свы­ше. Этому поддались даже те, кто, как теоретик искус­ства Джон Рёскин, лелеял мечты о социальной реформе в своей стране (одно время он пытался со­здать некую английскую Утопию, собирая сторонников в гильдию под крестом святого Георга). Вот как он вы­разился в одной из лекций, прочитанных в Оксфорде в 1870 году:

«Теперь же нам открылось высочайшее предназначе­ние — не сравнимое с судьбой любой другой нации — быть принятыми или отвергнутыми. В наших жилах смешалась лучшая северная кровь, и  мы еще не вырож­даемся как нация. Англии во что бы то ни стало нужно как можно быстрее обзавестись колониями в самых от­даленных уголках земли и привлечь к этому своих наи­более энергичных и достойных представителей... их первейшей задачей должно быть усиление мощи Анг­лии на суше и на  море».

Сесил Роде пошел еще дальше, выдавая за явный и неоспоримый факт то, что «так уж вышло, мы — луч­шие люди на земле и несем самые высокие идеалы бла­гопристойности, справедливости, свободы и мира». Из этого логически следует, что, как отметил в 1884 го-ДУ политик Розбери, империя - «величайшее из изве­стных человечеству земных средств творить добро». Подобные высокопарные заявления пренебрежительно игнорировали пару простых истин относительно этого имперского предприятия, а именно то, что строилась империя не по какому-то мессианскому плану, а была создана благодаря усилиям отдельных молодых людей, видевших в этом путь к приключениям и богатству.

Больше того, какие бы неуместные представления о своем превосходстве ни лелеяли молодые строители империи, у них были те же эмоциональные и физио­логические потребности, что и у молодежи в любой другой стране. Вера в то, что они «лучшие люди на зем­ле», — если она у них была — ничуть не мешала им ски­дывать брюки. Например, приезжавшие работать в тор­говой Компании Гудзонова залива в Канаде вскоре не преминули воспользоваться местным обычаем оказы­вать радушный прием в постели. Многие заводили местных «жен»-индианок, жили с ними и обеспечива­ли, когда возвращались в Англию по окончании срока службы. У сэра Джеймса Брука, который чуть ли не в одиночку установил английское влияние на Сараваке, для чего он просто отправился туда, купив корабль, и поставил дело так, что стал раджой, был личный сек­ретарь и местная любовница, и он не скрывал, что стре­мится к «смешению рас». Брук активно уговаривал бе­лых жен не ехать с мужьями к месту их назначения. Па­дение морали, быстро проявившееся в колониальном обществе Восточной Африки, оставалось его отличи­тельной чертой аж до 1930-х годов. Прибывший туда в 1902 году Ричард Мейнерцхаген стал свидетелем того, что большинство его собратьев-офицеров разведки — «полковые изгои, по уши в долгах; один беспробудно пьянствует, другой предпочитает женщинам мальчиков и нисколько этого не стыдится. По приезде сюда меня удивляло и поражало, что все они приводили в офицер­скую столовую своих местных женщин».

Некоторые попавшие на Восток военные тоже вскоре решали, что теперь, когда они достаточно дале­ко от английского общества, правила уже другие. По­лучивший назначение в Индию в 1830-х годах капитан Эдвард Селлон обнаружил, что восточные куртизанки «в совершенстве разбираются в искусстве и хитростях любви, способны угодить любому вкусу, а по внешнос­ти и фигуре превосходят всех женщин на земле... Мне не описать наслаждение, испытанное в объятиях этих си­рен. Были у меня и англичанки, и француженки, и нем­ки, и польки из всех слоев общества, но они не идут ни в какое сравнение с этими сладострастными сочными гуриями».

Нелегко, если не сказать больше, соотнести это повествование об удовольствиях имперской службы с убежденностью сэра Чарльза Дилка, что естествен­ную «антипатию по отношению к народам с другим цветом кожи англичане проявляют повсеместно».

Похоже, случилось вот что: чем больше построе­нием Британской империи стало заниматься прави­тельство, а не отдельные авантюристы, тем более остро стала осознавать необходимость содержания англичан в «чистоте» правящая бюрократия. По мере накопле­ния владений за границей в стране утверждался мора­лизм. Для очистки английского общества от распущен­ности XVIII века немало сделали в начале XIX века евангелисты, а после волны пуританства, прокатившей­ся по стране в 1880-е годы, добродушная терпимость прежних дней отошла в историю. В январе 1909 года после скандала в Кении, связанного с тем, что белый чиновник якобы злоупотреблял официальным поло­жением, государственный секретарь по делам колоний лорд Кроу издал циркуляр, который стал известен как «Доклад о нравственности» или «Циркуляр о наложнице». В этой директиве практика белых колониаль­ных служащих заводить местных любовниц была оха­рактеризована как «весьма непристойное поведение» и, кроме того, говорилось, что:

«поощряя подобную практику, любой чиновник адми­нистрации не может не упасть в глазах туземцев и не умалить свой авторитет... он обязан быть примером почтительности для всех, с кем входит в контакт».

То, как относились к этому французы, составляет просто разительный контраст. Власти в Париже заклю­чили, что наиболее легкий и здоровый способ решить эту проблему в их владениях в Западной Африке — по­ощрять временные браки своих служащих с местными женщинами. В 1902 году директор по африканским де­лам французского министерства колоний обращал вни­мание молодых людей, отправляющихся на службу в тропиках, на совет некоего доктора Баро, который считал, что при невозможности соблюдать воздержание в течение двух или более лет безопаснее всего жениться на местной женщине. Эта мера служила французскому чиновнику защитой от «алкоголизма или половой не­воздержанности, которые так распространены в жарких странах». С туземной женой белый получал еще одно преимущество: он пользовался большей популярностью среди местных жителей, которые уже не боялись, что он уведет у кого-нибудь из них жену. Приводились и сооб­ражения в духе «реалполитик»: «Не следует забывать, что большинство договоров, подписанных с великими негритянскими вождями, ратифицировалось посред­ством женитьбы белого мужчины на одной из их доче­рей». Постоянства такого альянса не предполагалось («При возвращении во Францию молодая женщина от­сылается обратно родителям после вручения ей подарка, с которым она тут же найдет другого мужа»), но были предсказуемы последствия таких браков. Фран­цузское правительство выделило средства на две шко­лы, предназначенные для детей от смешанных браков, признавая таким образом слова этого мудрого доктора о том, что «именно созданием расы мулатов мы без осо­бого труда офранцузим Западную Африку».

Лорд Кроу, который на досуге увлекался селекци­онным разведением шортгорнской мясной породы ско­та, без сомнения, отверг бы этот совет, как еще один пример низкого уровня морали французов. Спору нет, в Индии, в самом большом английском владении, дей­ствительно появился целый класс смешанного англо­индийского населения, который стали рассматривать как буфер между правителями и «туземцами». Но в це­лом британская элита оправдывала для себя существо­вание империи некоей религиозной миссией. В 1912 го­ду политик лорд Хью Сесил заключил, что призвание Британии свыше в этом мире состоит в том, чтобы «осу­ществлять правление огромными нецивилизованными массами людей и постепенно выводить их на более вы­сокий уровень жизни». Очевидное решение данной проблемы состояло в том, что жены должны были со­провождать своих мужей, когда им давали назначение в отдаленные уголки империи: когда мем-саиб были на месте, ставни на окнах открывались. Как выразился один австралиец, ставший свидетелем того, что произо­шло в Новой Гвинее, «вероятно, настоящая погибель для империй — это белая женщина».

На этой стадии англичане были смертельно зара­жены верой в то, что они обладают неким уникальным даром Божьим. Как писал американский поэт-сатирик Огден Нэш,

Задумаемся кто такие англичане?    

Что еле сдерживают трепет и волненье,

как про себя задумаются сами.

Ведь англиганин каждый убежден –

Персона, вхожая в клуб избранных персон.

Свидетельств их превосходства было хоть пруд пруди. Британская империя была величайшей импери­ей в мире. Управляли ею из Англии. Следовательно, ан­гличане стояли выше других народов. Не будь это «клуб избранных персон», не окажись английский идеал так тесно связан с необходимостью строительства империи, англичанам, видимо, не так тяжело было бы смириться с понижением статуса своей страны в мире. Сам конец империи, казалось, говорил о том, что англичанину или англичанке больше нет места в мире.

Майкл Уортон, псевдоним Питер Простак, из «Дейли телеграф» сидит в углу гостиной своего заго­родного дома, а за окном ветер шумит в листве букингемширских березок. Начав свою колонку уже сорок лет тому назад, он по-прежнему еженедельно посылает в газету материал для нее, далеко не тайно подозревая, что колонку сохраняют как свидетельство целой эпохи, как некое утешение для редеющей группы пожилых читателей, которые помнят газету того времени, когда Англия была другой. Эта колонка, причудливая смесь новостей, комментариев и фантазии, появляется во все более неприметных уголках газеты, похожих на комна­тушку особняка, выделенную чудаковатому престаре­лому родственнику молодой четой, которая этот особ­няк унаследовала. Он плохо представляет, кто в наши дни читает его колонку, если ее вообще читают. Время от времени ему пересылает письма секретарь из высот­ки в районе лондонских доков, куда сейчас изгнана газета. «В основном их пишут выжившие из ума люди. Они считают, что я за возвращение смертной казни че­рез повешение и телесных наказаний. И они ненавидят ирландцев».

Пишущие ему фанатики чувствуют в Питере Про­стаке родственную душу. Его представление об Анг­лии — это чистой воды нытье заблудшего народа. Ти­пичное для него стенание звучит следующим образом:

 

За последние 50 лет они [народ Англии] стали свидете­лями того, как все, отличающее англичан, подавляется и высмеивается. У них на глазах все зло, проистекаю­щее из трущоб Америки, — мерзкие развлечения, деге­неративная поп-музыка, феминизм, «политкорректность» — заражает их страну.

У них на глазах искажаются их благопристойные ма­неры и обычаи. Они стали свидетелями того, как влас­ти стали более уважительно относиться к сексуаль­ным отклонениям, которые даже получили офици­альное одобрение. У них на глазах отдельные части страны колонизированы иммигрантами, а закон запре­щает свободно высказываться о возможных послед­ствиях этого.

Все это причиняет им страдания, но они еще не сказа­ли об этом вслух. С тем, чтобы заговаривать об этом сейчас, они уже запоздали. В прошлом случались и бо­лее безобразные вещи; но не в таких масштабах.

 

Во плоти этот всадник апокалипсиса кажется больше озадаченным, чем неистовым, он вежлив и ведет себя как джентльмен. Когда мы познакомились, я спросил, что он думает о сосуществовании различных культур.

«Сосуществование различных культур? Об этом постоянно твердят политики, епископы и им подоб­ные, но для большинства англичан это пустой звук. Это чепуха, идея, которую нам навязали, но никто ее не принял. Просто англичане — народ послушный и добродушный, поэтому, я считаю, так и вышло».

В этот момент в комнату проковылял его старый слепой лабрадор и наткнулся на телевизор, накрытый большой коричневой накидкой.

Англия в представлении Питера Простака — это, по сути дела, Англия сэра Артура Брайанта, самого по­пулярного историка-националиста XX века. (Он напи­сал сорок книг, и они проданы общим тиражом более 2 миллионов экземпляров.) От брайантовской Анг­лии — Англии помещиков, приходских священников, фермеров и по-старинному изящно пьющего сидр дере­венского люда, причем у всех у них лица желтовато-бе­лого оттенка — совсем недалеко до неизбежного убежде­ния, что допускать в страну людей любого другого цвета кожи — неправильно. Вклад в английскую культуру бе­женцев из Европы Артур Брайант признавал. Но они, конечно же, тоже желтовато-белые. Совсем другое де­ло - массовая иммиграция из стран с другими культу­рами. В марте 1963 года Брайант поведал читателям «Иллюстрейтед Лондон ньюс», что «наплыв... мужчин и женщин других рас, усугубляемый ярко выраженным различием в цвете кожи и чертах лица, а также в при­вычках и верованиях» был бы весьма нежелателен.

Из людей влиятельных мало кто обращал внима­ние на Брайанта. Каждую осень конференцию консер­вативной партии и так захлестывал поток обращений из графств с требованиями «что-то сделать», чтобы остановить иммиграцию. Каждый год эти иерархи со­бирались на свои совещания и каждый раз игнориро­вали эти обращения. В 1963 и 1968 годах этим самым иерархам все же пришлось пойти на уступки и пообе­щать сдерживать иммиграцию. В 1968 году к этому их подтолкнуло зажигательное выступление правого по-литика Эноха Пауэлла, в котором он предвосхитил некий апокалипсис: «Я заглядываю в будущее, и меня переполняют дурные предчувствия. Подобно одному римлянину, мне кажется, что           «…Тибр берега наводнил, переполнен кровью..."». Возможно, ссылка на «Энеиду» Вергилия прошла для большинства слушателей незаме­ченной, но его речь, которую окрестили речью «о реках крови», вызвала бурю негодования, в результате чего Пауэлл оказался в политической пустыне, и это стало, как выразился один из его последователей, проявлени­ем заговора представителей либерального истеблиш­мента, у которых один сумбур в голове, направленного на то, чтобы игнорировать действительность.

Только глупец станет отрицать тот факт, что значи­тельная часть населения Англии по-прежнему разделя­ет мнение Пауэлла о том, что наплыв значительного числа представителей чуждых культур является ошиб­кой. По их мнению, иммиграционный вопрос и есть объяснение того, что страна летит ко всем чертям. И все же по большому счету межрасовые отношения в Брита­нии не так плохи. Хотя их страна не зависима от Вели­кобритании, 2 миллиона живущих в Англии ирландцев сохранили право на голосование. Ирландское же прави­тельство не вводит такую же привилегию уже 70 лет. Многие граждане Ирландии сражались в рядах англий­ской армии во время Второй мировой войны, этого ка­таклизма, который у ирландского правительства с его ярко выраженным «нейтралитетом» престранно име­новался не более чем «чрезвычайным положением». Но конечно же, когда люди обсуждают межрасовые от­ношения, речь идет не об ирландцах. Ирландцы — бе­лые, а Брайанта, Пауэлла и остальных тревожил приезд людей с другим цветом кожи.

Они, естественно, были правы относительно вне­запности произошедшего. В 1951 году общее число выходцев из стран Карибского бассейна и Южной Азии в Британии составляло 80 000 человек, и по большей части они жили в нескольких городах и портах. Через 20 лет эта цифра достигла 1 500 000. Сорок лет спустя, по результатам переписи населения в 1991 году, чис­ло представителей этнических меньшинств превысило 3 000 000. Это был просто взрыв. Больше того, иммиг­ранты не рассредоточились по всему Соединенному Ко­ролевству, а сконцентрировались в Англии — там этни­ческие меньшинства составляют более 6 процентов на­селения, — и их почти нет в Шотландии и Уэльсе. Более двух третей представителей этнических меньшинств со­средоточено на юго-востоке Англии и в Уэст-Мидлендс. Отдельные районы таких городов, как Лондон, Лестер или Бирмингем, по своему облику вроде уже и не име­ют никакого отношения к Англии Артура Брайанта. В этих местах сосуществование различных культур — это гораздо больше, чем благочестивый лепет из уст епископов и политиков. Это жизненная реальность, где вместо англиканской церкви - мечети или храмы, а старинные лавки со всякой всячиной на углах улиц сменили мясные халяльные, то есть разрешенные, лав­ки и магазины по продаже сари. В округе Спиталфилдс к востоку от Лондона, где бежавшие от преследований гугеноты наладили в конце XVII — начале XVIII веков шелкопрядение, 60 процентов населения теперь — бан­гладешцы. В некоторых районах Брэдфорда более по­ловины населения — выходцы из Пакистана. И все же азиаты, африканцы или уроженцы Вест-Индии почти никогда не занимают эти городские районы полностью. По всей Англии лишь в трех округах местного само­управления на пять человек населения приходится меньше одного белого (самая высокая концентрация небелого населения — 90 процентов — наблюдается в Илинге, в составе Большого Лондона). Нигде в Анг­лии не достигнут уровень Соединенных Штатов, где в городах есть целые районы с исключительно черноко­жим населением.

Законы о гражданстве тоже сравнительно либе­ральны: британским гражданином может стать любой родившийся в Британии у проживающих там по закону родителей. Совсем иное положение в Германии. К на­чалу 1997 года там проживало 7 200 000 иммигран­тов — 9 процентов всего населения. Однако пытавшие­ся оформить свой статус встретились с тем, что надо прожить в стране не менее пятнадцати лет, чтобы толь­ко получить право на подачу заявления на получение гражданства, и потратить еще больше лет, чтобы полу­чить его. Причина в том, что даже через столько лет после дискредитации этой идеи Гитлером немецкие власти по-прежнему придерживаются представления, что действуют от имени некоего «Volk» — «народа», и принадлежность к этому народу определяется кро­вью. Ваша семья могла прожить в Казахстане не одно поколение, но если у вас фамилия Шмидт или Мюллер, вы можете тут же получить немецкий паспорт: граж­данство определяется генетически.

В целом англичане могут гордиться своими дости­жениями в области межрасовых отношений. Внезапная иммиграция в крупных масштабах не была чем-то хо­рошо продуманным, и если бы не желание свести к ми­нимуму реальные проблемы, с которыми до сих пор могут столкнуться члены общин этнических мень­шинств, обстановка могла быть гораздо более напря­женной. Избежать этого помогло многое. Региональ­ный акцент в английском языке настолько ярко выражен, что не поймешь, какого цвета кожи манчестерец, ливерпулец или бирмингемец, с которым говоришь по телефону, особенно если вы одного поколения. Про­цветающая в стране молодежная культура на цвет кожи внимания не обращает. Помогала и свойственная анг­личанам щепетильность: Роберт Тейлор, теперь про­цветающий фотограф, живо вспоминает, как его, вол­нующегося юного хориста, пригласи­ли петь в хоре собора в Хирфорде. Хор проходил по проходу между си­деньями, когда в соборе появилась жена епископа, которая пыталась поймать маленькую черную собачку. «Сюда, Самбо, — громко приказала она и, подняв глаза, увидела в со­ставе хора чернокожего ребенка. — О, прошу прощения», — извиняю­щимся тоном тут же выпалила она.

--------------------

Слово «самбо» считается оскорбительным по отношению к афроамериканцу, негру или выходцу из Южной Азии по ассоциации с вышедшей в 1898 году детской сказки Хелен Баннерман «История маленького черного Самбо».

 

Однако по-прежнему обращаешь внимание, что при знакомстве люди часто называют себя «черноко­жими британцами» или «бенгальскими британцами», но редко кто скажет, что он «черный англичанин». Берни Грант называет себя британцем потому, что бри­танцы - «это и другие угнетенные народы, такие как уэльсцы или шотландцы. Попробуй я назвать себя анг­личанином, так это слово застрянет у меня в глотке». Другие скажут вам, что британцами они могут ощущать себя, будучи иммигрантами, но чтобы считать себя ан­гличанином, нужно родиться в этой стране. Такое от­ношение применимо как к белым иммигрантам, так и к чернокожим и азиатам. Получается, что «брита­нец» — понятие многозначное: можно быть шотланд­цем или валлийцем и одновременно британцем, а мож­но быть британцем сомалийским или бангладешским. Расовые предрассудки, конечно, существуют. Но что поражает во многих из этих иммигрантов, это бьющий через край оптимизм по отношению к своему новому дому. Дело не только в том, что очень немно­гие строят по планы по возвращению в страну, которую они покинули, а в том, что весьма многим, похоже, очень нравится то, что они обрели в Англии. Когда в ян­варе 1998 года газета «Дейли телеграф» решила выяс­нить, как прижились иммигранты, ответы были на удив­ление положительными. Доктор Заки Бадави, пред­седатель Союза имамов и мечетей, считает, что для мусульманина лучшего места в мире просто нет: ему страшно нравится, что страна умеет смеяться над собой. Суриндера Гилла, лавочника из Оксфордшира, приятно поразил тот факт, что полицейских нельзя подкупить. Музыковед Аби Розенталь, бежавший из Германии, считает, что такие качества, как справедливость и сво­бода поступать по своему выбору, сделали Англию «го­раздо более цивилизованной страной по сравнению с той, откуда я приехал». Омния Мазук, консультирую­щий педиатр из Ливерпуля, полагает, что «замечатель­но жить в стране, где ценят заслуги и не работают дети». Преподаватель Хари Шукла, индус, уехавший из Кении в 1973 году, заявил, что хотя сейчас различные культу­ры сосуществуют в большинстве стран Европы, ни одна из них не достигла такого уровня интеграции.

Как это далеко от мира Питера Простака, многие из читателей которого, как я подозреваю, вероятно, ни­когда и не встречались с выходцами из Азии или Вест-Индии, разве что с владельцем лавки на углу или кон­дуктором в автобусе. Они были готовы к тому, что приезжающие в Англию черные или азиаты будут вы­полнять работу, от которой отказываются англичане. Им и в голову не приходило, что те приедут в таком ко­личестве и привнесут с собой свою культуру, а предпо­лагали они, похоже, что это будут люди, которые хотели бы быть англичанами, не случись так, что родились они не в Англии.

Их отношение, если бы только они отдавали себе в этом отчет, не так далеко ушло от веры Берни Гранта в свою «британскость». Глубоко внутри у них заложено убеждение , что англичанин или англичанка – «свободнорожденный» человек в свободном обществе. Натурализовавшийся гражданин может быть «британцем», но это нечто совсем другое. Больше всего им претит то, что некоторые вещи стало нельзя произносить вслух, например, изъявлять сомнение в существовании различных культур, поэтому их лишь цедят сквозь зубы по углам или рявкают разукрашенные татуировками громилы в больших кожаных ботинках. Отличающиеся терпимостью представления правящей элиты, которая постаралась поставить дискриминацию вне закона, по большей части восторжествовала. Сидя за кальвадосом в центре Лондона, писатель Саймон Рейвен откликнулся на эту тему с раздражением:

 

«Это просто абсолютно не по-английски говорить, что ты не можешь что-то сказать. Свобода слова – часть интеллектуальной жизни нашей страны. Когда я учился в Кембридже, у нас было двое или трое чернокожих – принцы или что-то в этом духе. Но они были джентьменами. В целом англичане были рады видеть чернокожих, а также рады видеть, как они уезжают.

 

Последняя фраза могла быть взята напрямую из колонки Питера Простака. И все же есть нечто необычное в чудаковатом презрении майкла Уортона к новой Англии, которое прослеживается в течение полувека существования этой его колонки. Ибо страшная тайна этого чистокровного на вид англичанина  кроется в том, что сам Уортон наполовину немец, а его предки – евреи, преуспевшие в торговле шерстью в Брэдфорде. Такая же история со многими другими, кто громче всех кричит о своей английскости. Покойный отец журналиста Перегрина Уостхорна, в колонках которого в «Санди телеграф» в 1980-х годах раздавались предупреждения об опасности, грозящей целостности Англии, с гордостью говорил, что он – полковник Кок де Горейнд. Стивен Фрай, сделавший артистическую карьеру, играя самого что ни на есть английского хитроумного дворецкого Дживса – наполовину венгр, наполовину еврей. Фамилия «самого английского» из популярных поэтов, Джона Бетчемана, - немецко-голландская; «самый что ни на есть  английский»  архитектор Лютьенс происходит из шлезвиг-гольштейнской семьи. Многие из консерваторов, громче всех призывающих защитить Англию от захвата Европейским союзом, такие как политик Майкл Хауард и журналист Майкл Портильо, вышли из семей иммигрантов. А строки об англичанине, который остался «англичанин все ж», положил на музыку сэр Артур Салливан, мать которого родом из старинной итальянской семьи.

Вот таким окольным путем мы пришли к выводу, что чувства, отраженные в песенке У.Ш.Гилберта, верны, если речь идет о сопротивлении соблазну перейти в другие народы. Быть или не быть англичанином – действительно дело выбора.

 

 

 

 

 

 

 

 

ГЛАВА 5       МЫ, ГОРСТКА СЧАСТЛИВЦЕВ

 

 

 

                                                                       Больше всего народ Англии радуется

                                                                       когда ему говорят, что все пропало.    

                                                                                                                     Артур Мюррей

 

 

Если быть англичанином — состояние души, возникает вопрос, что, по мнению англичан, де­лает их такими, какие они есть. Чтобы выяснить это, я первым делом отправился в Челтенхэм, в офис самого немодного в стране ежеквартального журнала.

Основанный в 1967 году под слоганом «освежает, как чашка чая!», журнал «Наша Англия» заявил о стремлении «отражать в каждом номере истинный дух Англии». Позаимствовав название из лирической речи умирающего Джона Ганта из «Ричарда II» Шекспира («Англия, священная земля, взрастившая великих вен­ценосцев, могучий род британских королей»), журнал ненавязчиво провозгласил, что будет полезным, про­стым и благородным. В своих материалах журнал мно­гократно использовал классический оплакивающий за­чин «сто лет назад... а сейчас», изобиловал иллюстра­циями в подражание американскому художнику Норману Рокуэллу и обещаниями — «надеемся, вам придется по вкусу наш выбор серии книг... история, в которой действие происходит до Первой мировой войны и где нахальный кокни по имени Эдвардс пускается в откровения о том, как он работал приходящим садовником!»

При таком удивительно вялом настрое журнал ждал потрясающий коммерческий успех, и каждый вы­ходящий раз в квартал номер расходился тиражом чет­верть миллиона экземпляров. Спустя тридцать лет про­дажи каждого номера превышали совокупные продажи каждого номера журналов «Спектейтер», «Нью стейтсмен», «Кантри лайф» и «Татлер», вместе взятых. Вдох­новленный своей интуицией, редактор и создатель жур­нала говорил, что его издание читают «не только герцо­ги, но и замечательные мусорщики, пенсионеры из Ист-Энда, судьи, моряки с паромов, жены священников в отдаленных миссионерских приходах, члены королев­ской семьи и продавщицы, юноши и девушки в Ланка­шире и во всем мире... благопристойные, богобоязнен­ные, открыто говорящие обо всем общественные акти­висты, независимо от того, носят ли они митры или миии-юбки». Ответ из столицы на это преднамеренно громкое заявление провинциалов появился в колонке «Аттикус» газеты «Санди таймс»: «для замечательных мусорщиков это то, что надо. У них есть чудное место, куда это дело пристроить».

В журнале научились не обращать внимания на по­добные насмешки, их утешала стабильность цифр в ко­лонке «продажи», прибыльные дополнительные това­ры, в том числе галстуки, зажимы для них, значки на петлицу с крестом Святого Георга и письма, приходив­шие мешками каждую неделю. На первый взгляд могло показаться, что это письма читателей, никто из которых не обременен изучением журналистики. Это многочис­ленные воспоминания о военной поре, изъявления пат­риотического энтузиазма в отношении королевской семьи, описание народных обычаев и сельской жизни. Однако за спокойным стилем журнала, оформленного в духе коробки шоколадных конфет, и баннером «са­мый прелестный журнал Британии» кроется изуми­тельная сила духа редактора. За якобы сентименталь­ной оболочкой скрыты целые потоки возмущения. Пробившись через все эти заковыки, делаешь удиви­тельное открытие: если это действительно Англия, ко­торая говорит сама с собой, то страна не только все вре­мя обращается к прошлому, ей нравится ощущать себя гонимой. Утешать должны фотографии: множество овец, пасущихся перед деревенскими церквями, ручьи, журчащие через деревушки на юге, бифитеры в алых с золотом камзолах. А вот этот номер несет весть гораз­до более апокалиптическую: Англия скоро исчезнет на­всегда.

 

«Нас окружает задуманный много лет назад и тщатель­но спланированный заговор, нацеленный на создание европейского супергосударства, которым можно будет легко управлять как социалистической республикой. Это значит, что будет одно общее, но не выборное пра­вительство, один марионеточный парламент, одна фе­деральная армия, авиация и флот, один центральный банк, одна валюта и один верховный суд. Нашу люби­мую монархию заменит президент на континенте, «Юнион Джек» будет запрещен в пользу отвратитель­ной голубой тряпки с этими двенадцатью мерзкими желтыми звездами, и всем нам придется распевать но­вый еврогимн на мотив бетховенской «Оды к радос­ти»... за тем исключением, что в действительности его название будет означать «Прощай, Британия».»

 

Те, кто осуществит эту катастрофу, — наши собст­венные политики, наши «квислинги». Однако на этом ощущение боевой готовности к гонениям не заканчивается. В регулярно появляющемся разделе журнала «Наши английские герои» рассказывается о таких лю­дях, как принявший бой в одиночку и награжденный посмертно Крестом Виктории мальчик-матрос. Поме­щаются тревожные новости о попытках Еврокомиссии объявить английского бульдога незаконной породой, потому что им «больше по душе французский пудель, этот пушистый коротышка, который выполняет все, что ему прикажут». У журнала есть свой «Серебряный крест святого Георга», им награждают героев, которых называют сами читатели, таких как, например, рознич­ный торговец, продолжающий наперекор установлени­ям продавать парафин галлонами, а не литрами. Жур­нал выражает беспокойство в связи с тем, что Би-би-си никак не отметила День святого Георга. Даже о «битве за настоящие графства Британии», кампании за возвра­щение старинных названий графств, написано языком запугивания, когда кругом всемогущие враги — «офи­циальные власти, почтовая служба, политики, журна­листы, учителя, дикторы телевизионных новостей», — которые поддались ошибочному представлению, что местное правительство реорганизовано. «Беззащитных перед таким натиском школьников взяли за руку учи­теля и отправили в графства «Кливленд», «Мерсисайд» и «Уэст Мидлендз»». Звучит так, словно их отвели в га­зовую камеру.

Конечно, настоящий враг журнала — само течение времени: ни одна статья в нем не обращена в будущее. Журнал неплохо зарабатывает на записях Эрика Коутса («Мастера английской легкой музыки»), «солдат­ской любимицы» Веры Линн, Билли Коттона, Виктора Сильвестера, Генри Холла и десятках других, которые он рекламирует вместе со своим бестселлером — кассе­той «Для нас это было самое славное время», «уникальным тройным альбомом, в котором собраны вос­поминания и мелодии, вдохновлявшие британский на­род на победу во Второй мировой войне». Небольшое число объявлений, если не считать нескольких предла­гаемых услуг («ПОТЕРЯЛИ СВОИ МЕДАЛИ? МЫ МОЖЕМ ТУТ ЖЕ ВРУЧИТЬ ВАМ НОВЫЕ!», «НАПИСАЛИ СВОИ МЕМУА­РЫ? МОЖЕМ ОРГАНИЗОВАТЬ ИХ ПУБЛИКАЦИЮ»), - это в основном обращения от благотворительных военных фондов и приютов для животных с просьбой читателям упомянуть их в своих завещаниях.

Когда я приехал на встречу с Роем Фейерсом, че­ловеком, придумавшим эту необычную, но, как ни странно, успешную формулу, он сидел за столом у себя в викторианском особняке в Челтенхэме и жевал кусок фруктового пирога от Женского института. Найти его дом не составило труда, потому что на всей улице лишь на нем с крыши свешивался британский флаг. Не знаю, кого я ожидал увидеть, наверно, некую смесь Г. К. Чес­тертона и Чингисхана. На ум пришло письмо, напеча­танное в одном из номеров прошлых лет, в котором чи­татель писал, что журнал его устраивает и что хотелось бы иметь возможность встретить его в каждой школе, библиотеке, больнице страны, потому что он усмат­ривает в «Нашей Англии» «британский эквивалент «Майн кампф» Гитлера, но, разумеется, основанный на христианских принципах». Но вместо Адольфа Гитле­ра я обнаружил седоватого, приветливого и добродуш­ного человека. Если не считать неожиданных воскли­цаний типа «О, королева-мать! Мы все любим ее...», он был спокоен, задумчив и мил.

Три государственных флага и английский с крес­том святого Георга на книжных полках, фотография королевы на стене и множество книг об оркестрах тан­цевальной музыки. Когда он обмолвился, что одно время был репортером по рыбной ловле газеты «Грим­сби ивнинг телеграф», это не вызвало удивления.

Рой Фейерс пришел также к выводу, что быть ан­гличанином не значит принадлежать к определенному народу. Двадцать тысяч экземпляров журнала продает­ся в одной Австралии и гораздо большее число тысяч в других уголках бывшей империи, и он, конечно, взы­вает к чувствам соотечественников, живущих за грани­цей, потому что хранит воспоминания о той более спо­койной, неторопливой стране, которую они оставили. Однако, по убеждению Фейерса, чтобы быть «англича­нином», необязательно англичанином родиться. «Ак­тер Джеймс Стюарт, например, был американцем, но что-то в нем было от англичанина. Он не похвалялся своими успехами. Он не был человеком бесцеремон­ным. Он всю жизнь прожил с одной женой. На него можно было положиться в денежных вопросах. Это по-английски». Англичанам действительно нравится счи­тать, что они такие и есть — галантные, прямодушные, скромные, абсолютно надежные и обладающие бе­зукоризненными манерами. Это идеал английского джентльмена. Однако по сути это не ответ на вопрос, что такое «английскость». Ясное дело, что вопрос не просто в классовой принадлежности.

«Многие годы Джордж Формби был самым преус­певающим исполнителем в Британии. Он никогда не кичился славой и не любил выставлять напоказ свое богатство. А его жена наоборот — никакой скромности. Он был англичанином. А она — нет». Я видел, к чему он клонит, хотя меня поразило, насколько это неспра­ведливо по отношению к этой женщине. Ведь комедий­ного актера Джорджа Формби наградили орденом Ле­нина за популярность у русского пролетариата, а она как истинная англичанка была чемпионкой мира по танцам в башмаках на деревянной подошве. «Ну так и что такое английскость?» — спросил я.

«Английскость - это нечто сокровенное. Это дух, дух святого Георга. А святой Георг понимается как борьба со злом».

Верно это или нет, в любом случае мысль интерес­ная. Даже потому, что никто не знает, каким образом святой Георг стал святым покровителем Англии. Мне­ние историка Эдуарда Гиббона, отзывавшегося о нем как о продажном поставщике бекона для римской ар­мии, который впоследствии стал архиепископом Алек­сандрийским, а потом был убит толпой, ныне объяв­лено несостоятельным. В католическом календаре он изображен в более выгодном свете — протест против убийства братьев-христиан римским императором Дио­клетианом, жуткие пытки и мученическая смерть. В Анг­лии его, похоже, почитали за мужество задолго до нор­маннского нашествия. Но популяризировали миф о Георгии и драконе — вероятно, христианскую версию легенды о спасении Персеем Андромеды от морского чудища — именно возвращавшиеся из крестовых похо­дов рыцари. К нему испытывали настоящее благогове­ние: в середине XIV века Эдуард III сделал Георгия свя­тым покровителем ордена Подвязки и построил в Винд­зоре часовню Святого Георга. До 1614 года в честь этого святого 23 апреля надевали синие камзолы. Но Георгий никогда не был на земле Англии, он выступает и как святой покровитель Португалии, а также в то или иное время побывал хранителем Мальты, Сицилии, Генуи, Венеции, Арагона, Валенсии и Барселоны. Это неясная, ничем не примечательная фигура, и его духовная или теологическая значимость невелика.

Однако понять, почему святой Георг оказался под­ходящим святым покровителем, можно из того, какими англичане любят себя представлять. Отождествив себя с выбранным героем, они могли принять его славу от­ваги и чести. Поразительное множество решительных сражений в английской истории — от разгрома испан­ской Непобедимой армады в 1588 году до «блица» в 1940 году — изображалось как противостояние Да­вида и Голиафа. Историк Ангус Кальдер составил це­лый список противопоставлений, демонстрирующий, какими англичане представляли себя и немцев в годы Второй мировой войны:

 

                           АНГЛИЯ                                        ГЕРМАНИЯ

                        Свобода                                         Тирания

                        Импровизация                                Расчет

                        Добровольческий дух                    Муштра

                        Дружелюбие                                  Жестокость

                        Терпимость                                    Гонения

                        Вневременной пейзаж                   Механизация

                        Терпение                                        Агрессивность

                        Спокойствие                                  Неистовство

                        Тысяча лет мира                             Тысячелетний рейх

 

 

Независимо от того, соответствует ли это действитель­ности или нет, для англичан, похоже, главным была вера в то, что их, как святого Георга, вырвали из буко­лической идиллии на бой с чудовищами.

Самым известным боевым кличем в английском языке стали слова, с которыми Генрих V у Шекспира посылает воинов в атаку на крепость Гарфлер «Господь за Гарри! Англия и святой Георг!» Это самый эконо­мичный патриотический квадривиум из всех возмож­ных — Бог, родина, монарх и ощущение духовного предназначения. Однако на самом деле Гарфлер, осажденный англичанами во время вторжения во Францию в сентябре 1415 года, пал, когда его защитники не вы­несли мук голода. Когда после этого Генрих V повел войско к английскому гарнизону в Кале, между селени­ями Азинкур и Трамекур на их пути встали значительно превосходящие силы противника. Английская пропа­ганда, хорошо знакомая Шекспиру, вероятно, преувели­чила превосходство французов, однако, по современ­ным оценкам, английской армии числом около 6000 че­ловек противостояло войско, насчитывавшее от 40 до 50 тысяч. Накануне сражения при Азинкуре герои Шек­спира рассуждают о мужестве перед лицом значитель­ного перевеса сил. Прибыв на совещание своих старших офицеров, Генрих слышит, как они с беспокойством го­ворят о численном превосходстве врага. Французов не только больше, у них свежие силы, а англичане из­мотаны битвой. Уэстморленд вздыхает, мечтая о под­креплении:

                                  О, если б нам

                                 Хотя бы десять тысяч англичан

                                  Из тех, что праздными теперь сидят

                                 На родине!

Вмешавшись, Генрих заявляет, что ему не нужно ни одного дополнительного солдата, потому что чем больше людей, тем меньше почестей достанется каждо­му. Пусть «всякий, кому охоты нет сражаться» сейчас же оставляет войско — все его издержки будут оплаче­ны — и возвращается в Англию: рядом с такими король не хочет идти в смертельный бой. Каждый, кто оста­нется, будет возвеличен, всякий, кто прольет кровь вместе с королем, станет ему братом. В контексте иерархических отношений конца XVI века это весьма впечатляющее заявление. Призыв к оружию «Мы горсточка счастливцев, братьев (We few, we happy few, we band of brothers)» стал кличем, воплощающим пред­ставления англичан о героизме.

Азинкур стал для англичан славной победой. За­жатые меж двух холмов, они тем не менее предприня­ли атаки с обоих флангов, а их лучники непрерывно осыпали стрелами противника, в рядах которого не было ни координации, ни дисциплины. Менее чем за три часа все было кончено. Французы потеряли трех герцогов, почти дюжину графов, 1500 рыцарей и до 5000 воинов. В английских повествованиях о сражении потери англичан составляют меньше сорока человек, хотя по более современным оценкам общая цифра по­терь скорее человек двести-триста. Многих пленных Генрих приказал перебить, то ли опасаясь прибытия французских подкреплений, то ли по каким-то другим соображениям. Епископ Бофорт заявил в парламенте, что поражение французов — кара Божья.

 

В наши дни понятие «горстки немногих» снова ввел в обиход Уинстон Черчилль в своей знаменитой речи 20 августа 1940 года, прославляя летчиков-истре­бителей, участников «Битвы за Англию». В конце июня того года немцы захватили английские острова в Ла-Манше, и вскоре Гитлер отдал приказ о подготовке вторжения в Англию (операция «Морской лев»). В первую очередь «люфтваффе» должны были нейтра­лизовать Королевские ВВС и захватить передовые аэродромы, с которых англичане могли нанести контр­удар. Геринг считал, что эту задачу можно осущест­вить за четыре дня. В его распоряжении было почти 3000 самолетов, которые базировались на побережье       Франции и могли в течение двадцати пяти минут нанести удар по Англии, поэтому его заявление не выгляде­ло неумеренным хвастовством.

В первый день немцы встретили гораздо более сильное сопротивление, нежели ожидали, и потеряли 75 самолетов против 34 самолетов английских ВВС. Но волны атак продолжали накатываться одна за дру­гой. Чаще всего за ходом сражения Черчилль следил с командного пункта 11-й группы истребительной авиа­ции. Вспоминая о его приезде туда 16 августа, генерал Исмей пишет, что

«был момент, когда в воздух поднялась вся группа; не оставалось никакого резерва, а на лежавшей на сто­ле карте было видно, как все новые волны атакующих пересекают побережье. От страха меня подташнивало. Когда к вечеру бой утих, мы сели в машину и поехали в имение Чекерс. Сначала он попросил: «Не заговари­вайте со мной; я никогда так не волновался». Минут через пять он наклонился ко мне: «Никогда еще в исто­рии мировых сражений одни столь многие не были столь многим обязаны другим столь немногим». Эти слова навсегда врезались в мою память.»

Что ж, это не могло не врезаться в память: таких пронзительных слов во время Второй мировой войны больше не сказал никто. Свои речи Черчилль составлял чуть ли не неделями, когда, по выражению его секрета­ря Джона Колвилла, он «обогащал фразу». Но хотя на оттачивание остальной части речи, произнесенной в парламенте 20 августа 1940 года, ушел не один день, эти слова остались неизменными. Эти слова не нужда­лись в обработке, ими сказано все: они не только воздают должное храбрости летчиков, сражавшихся на своих хрупких истребителях, но и вызывают яркий образ маленького острова, который не склонил голову перед нависшей угрозой. На самом деле, даже если брать голые цифры, «харрикейны» и «спитфайры» выпускались английской авиационной промышленно­стью под руководством министра лорда Бивербрука в три с лишним раза быстрее, чем «мессершмитты» в Германии. Как отмечает историк Джон Киган, «при всем великолепии риторики Черчилля, английские истребители сражались в «Битве за Англию» почти на равных. На протяжении этого периода в строю еже­дневно было 600 «спитфайров» и «харрикейнов»; «люфт­ваффе» никогда не удавалось сосредоточить против них более 800 «Мессершмиттов-109»».

Но тем не менее все висело на волоске. 30 августа в результате прекращения подачи электричества вдоль 130 километров побережья вышли из строя семь радар­ных установок, и предупредить заранее о приближении противника могли лишь визуально и на слух наблюда­тели. Бомбовым ударам подверглись аэродромные ан­гары и командные пункты, самолеты уничтожали на земле, повреждения получили авиационные заводы. В воздухе англичанам не хватало не самолетов, а пило­тов. Гитлер говорил по секрету своим генералам, что не начнет вторжение, пока не убедится, что оно станет победоносным. Но, как известно, продолжать бомбить аэродромы он не стал, а изменил тактику, и здесь мы увидим еще одно характерное проявление представле­ния англичан о самих себе.

В ночь с 24 на 25 августа немецкие самолеты бом­били Лондон. В отместку был предпринят налет на Берлин. Вместо того чтобы продолжать попытки уничтожить английскую военную машину, нацисты решили сровнять с землей столицу страны и таким образом сломить волю народа продолжать войну. «Блиц» начался 7 сентября и продолжался пятьдесят ночей под­ряд, однако бомбежки дали абсолютно обратный эф­фект, чего совсем не ожидал Геринг: вместо того чтобы ослабить волю народа, они укрепили ее. Дети уже были эвакуированы в сельскую местность, жители получили 2 000 000 укрытий Андерсона, которые устанавлива­лись в двориках за домами, и каждый работодатель со штатом более тридцати человек должен был выделять одного наблюдателя, чтобы по ночам отслеживать воз­никновение пожаров: бомбежки стали испытанием во­ли. Листовка под названием «Адольф Гитлер. Послед­ний призыв к благоразумию» с переводом выступления Гитлера в рейхстаге 19 июля, которую сбрасывали с не­мецких самолетов, вызывала просто смех. Как сообща­ла газета «Таймс», одна женщина нашла применение этой вражеской пропаганде: она продавала листовки как сувениры в пользу Красного Креста.

Когда на Лондон обрушился «блиц», наряду с этой скромно одетой, практичной сборщицей средств из Женского института еще одним полюбившимся всем об­разом стала сама непобедимая столица и ее несломлен­ные жители. Как подчеркивала газета «Ивнинг ньюс», «сколько бы ни сбрасывалось ночью бомб, каждое утро возобновляется работа лондонского транспорта, достав­ляются письма, к дверям приносят молоко и хлеб, кон­дитеры получают свои товары, полны и витрины фрук­товых лавок». Газета «Дейли телеграф» послала одного из своих репортеров выяснить, кто эти люди, творящие эти чудеса снабжения. Один житель Лондона ответил на его вопросы о бомбежках тирадой, достойной Минис­терства информации:

«Вот что я скажу, господин хороший, и я не шутки шучу, потому что ты, вижу, из газеты: народ вокруг — первый сорт, и это точно. Никакого нытья, черт побери, ни от кого не услышишь. Один малый — а ранен он был очень тяжело — только и хотел узнать, все ли в порядке с женой. А вот эта дама, пожилая такая, из дома 51: дом рухнул, ее вытащили из подвала и повезли в больницу. Так не хотела ехать. Говорила, что чувствует себя вполне нормально. Недурно, да, а ведь ей за семьдесят!»

 

Этого развязного кокни и скромно одетую дере­венскую женщину объединила вера в то, что что-то де­лать хорошо, а что-то - плохо. В это трудно поверить, но к пониманию элементарной вежливости отчасти пришли, похоже, даже те, кто сбрасывал на них бомбы. Немецкий летчик-истребитель, сбитый на юге Англии, приблизился с поднятыми руками к работнику на фер­ме и вежливо попросил сигарету и чашку чая. Как сооб­щала «Дейли экспресс», к другому пилоту, лежавшему на земле недалеко от своего «мессершмитта», подошли миссис Тайли и мисс Джин Смитсон. На груди летчика был Железный крест, и он первым делом спросил: «Вы меня сейчас расстреляете?» «Нет, — ответила миссис Тайли, - мы в Англии такими вещами не занимаемся. Может, выпьете чаю?»

На Второй мировой войне стоит остановиться по­дробнее по двум причинам. Во-первых, потому что ка­чества, сплачивающие нацию, в военное время просту­пают с особой силой. А во-вторых, во время Второй мировой войны и после нее англичане последний раз имели четкое представление об общей цели. По их соб­ственным рассказам, это были люди, которые жили ти­хой жизнью и предпочли бы не испытывать неудобств войны. Понимание того, что война — это реальность, несомненно, пришло к ним в самый последний момент. Они считали себя людьми законопослушными и культурными. Они, без сомнения, были достаточно уверены в себе и смеялись над нацизмом, а не испытывали нена­висть к нему. И, несмотря на весь свой страх, гордились тем, что враг превосходит их числом.

Мысль о «горстке» нет-нет, да проявляется в по­пулярных повествованиях об английской истории. Власти предпочитают увековечивать именно военные победы: ведь это возможность пройтись на счет старых врагов. (Покойного Вудро Уайэтта, члена парламента от лейбористской партии и автора колонки с иронич­ным названием «Глас разума» в газете «Ньюс оф зэ уорлд», портье одного французского отеля попросил произнести фамилию по буквам. «Ватерлоо, Ипр, Азинкур, Трафальгар, Трафальгар», — ответил тот.) Однако события военной истории, которые вызывают наиболее образный отклик в сознании англичанина, совсем не обязательно триумфальны. Чуть ли не един­ственным случаем ведения военных действий за время британской оккупации Индии, который хранится в па­мяти народной, остается осада Лакнау. Из событий Крымской войны вспоминают не о победах при Альме или Севастополе, а об отчаянной атаке английской лег­кой кавалерии. Мало кто назовет другое событие из зу­лусских войн, кроме сражения при Роркс-Дрифт, когда 139 британских солдат выстояли против 4000. О кам­пании по захвату французской Канады англичане зна­ют лишь, что при штурме Квебека погиб генерал Вулф, о сражении за Корунья — что там погиб сэр Джон Мур. Британские кампании в Судане связаны у них лишь с образом генерала Гордона, умирающего во время Штурма Хартума последователями Махди, бурская война — с осадой Мафекинга, Первая мировая война - с катастрофой на реке Сомма и 41 000 человек, погибших в Галлиполи. А Вторая мировая война запомнилась для них больше не наступлением на Бер­лин, а эвакуацией англичан из Дюнкерка, когда бри­танских солдат подбирали на континенте и доставляли туда, где было безопасно — на их остров.

Во всех этих эпизодах есть определенный элемент мифотворчества, но живучесть этих мифов свидетель­ствует о том, что так англичане себя видят. Общее для всех этих эпизодов — жертвенность в отчаянном про­тивостоянии превосходящим силам. О реалполитик, о том, чьи интересы защищали попадавшие в такие си­туации солдаты, никто и не вспоминает. Создается впе­чатление, что всегда существовал маленький, храбро встававший на бой народ. Еще во времена Столет­ней войны победы англичан над превосходящими их втрое, как в сражении при Креси, или впятеро, как в битве при Пуатье (1356 год), силами стали препод­носить как результат некой особой милости Божией. Эта вера была жива и через шесть веков. Вышедшая в 1944 году кинематографическая версия «Генриха V» с Лоуренсом Оливье получила финансовую поддержку английского правительства не только потому, что на нее рассчитывали как на стоящее средство пропаганды за границей, но и потому, что она служила пропаган­дистским целям в самой Англии, играя на чувстве го­товности к лишениям. На самой известной фотографии «блица», давшей английскому народу понять, что он непобедим, среди дыма и разрушений после налета с использованием зажигательных бомб величествен­ный и невредимый встает купол собора Святого Петра, «приходской церкви империи». Эта фотография, сня­тая штатным фотографом «Дейли мейл» Гербертом Мейсоном, была помещена в газета с надписью: «Твер­дыня правого дела противостоит неправому». «Где найдешь лучший образ протестантской цитадели, хра­нимой посреди Армагеддона бдительным оком Прови­дения?» - задается вопросом историк Линда Колли.

Очевидно, что это ощущение единственного в сво­ем роде гонения и единственной в своем роде защиты связано с религиозным верованием. Но соответствую­щего текста нет в Библии. Его можно найти в «Книге мучеников» Джона Фокса, зловещем образчике пропа­ганды, подробно повествующем о страданиях и смерти протестантов, казненных в те времена, когда королева Мэри пыталась вернуть Англию в лоно Рима. Эту кни­гу следует воспринимать как третий Завет англи­канской церкви. Впервые она появилась в 1563 году. К 1570 году, когда Елизавета была отлучена, эта книга разрослась до 2300 страниц зачастую чудовищных опи­саний тех притеснений, каким подвергала английских протестантов римская католическая церковь. По указа­нию англиканских властей ее выставляли напоказ в церквях по всей стране и читали неграмотным. Во мно­гих церквях эта книга оставалась на видном месте века­ми — готовое свидетельство для каждого, кто пробовал усомниться в готовности англичан и англичанок уме­реть за свою веру. К концу XVII века в обращении было, вероятно, 10 000 экземпляров. В течение боль­шей части последующих ста лет выходили новые изда­ния, часто в форме серий: это была самая доступная книга в стране после Библии.

Описаниями казней жертв этих гонений Джон Фокс хотел показать, что «возобновлением древней Церкви Христа» является именно англиканская цер­ковь, что с пути истинного сбилась церковь в Риме. Фокс считал, что христианство появилось в Англии во времена правления Люция, мифического короля бриттов, и лишь потом его привнесли миссионеры из Рима. (Еще один миф — Гластонберийская легенда — гласит, конечно, что христианство в Англию — а также Святой Грааль — доставил вскоре после распятия Иосиф Ари-мафейский.) Поэтому восхождение на трон Мэри и по­следовавший за этим террор ее правления с попытками восстановить верховенство римской католической церкви было каким-то безумным помрачением. В опи­сании казни Ридли и Латимера, епископов Лондонско­го и Вустерского, встречается фраза, отголоски которой не одно столетие будут звучать в английской истории. За отказ отречься и признать власть Рима обоих приго­ворили к сожжению на костре и 16 октября 1555 года доставили ко рву за Баллиол-колледжем в Оксфорде. Там их заставили выслушать проповедь некоего мо­шенника, доктора Ричарда Смита по безжалостному тексту «И если я... отдам тело мое на сожжение, а люб­ви не имею, нет мне в том никакой пользы». Затем с них сорвали верх­нюю одежду и раздали толпе. Цепью, обмотанной во­круг пояса, их приковали к столбу и к ногам навалили охапки хвороста. После этого якобы появился брат Ридли с мешочком пороха, который он привязал на шею брату, чтобы тот долго не мучился. Ридли попро­сил брата сделать то же для престарелого Латимера, и после этого хворост у их ног был подожжен. Когда их охватили языки пламени, Латимер якобы воскликнул, обращаясь к другому епископу: «Да будет тебе утеше­ние, мастер Ридли. В день сей мы милостью Божией за­жжем такую свечу в Англии, что ее, я уверен, не пога­сить никому». Латимер испустил дух быстро, а Ридли лишь после мучительной агонии.

Как образец пропаганды, книга Фокса написана мастерски. Она имеет налет исторической респекта­бельности, рассказывает о действительных событиях, играет на настоящих страхах. И может быть отврати­тельной до ужаса. В повествовании о Катерине Кокс, со­жженной на костре вместе с двумя дочерьми в Сент-Питер-Порт на острове Гернси в 1556 году, рассказывает­ся, как у одной из ее дочерей, которая была беременна, лопнул живот. Новорожденный ребенок вылетел с та­кой силой, что оказался за пределами пламени, но тол­па зевак подобрала его, а судебный пристав швырнул обратно в огонь. Поэтому этот ребенок, добавляет Фокс, «родившись мучеником, мучеником и умер, пода­рив миру, которого ему так не довелось увидеть, зрели­ще, по которому весь мир может судить об иродовой жестокости этого безнравственного поколения папских мучителей к их вечному позору и бесчестью».

Этот великий трактат, должно быть, оказал глу­бокое влияние. На уровне религиозного сознания, как считает историк Оуэн Чедвик,

 

«стойкость этих жертв, Ридли, Латимера и остальных, стало кровавым крещением английской Реформации и породило в умах англичан неизбежную ассоциа­цию духовной тирании с римским престолом... За пять лет до того протестантизм представляли как грабеж церквей, разрушение, непочтительность, религиозную анархию. Теперь его стали воспринимать как добродетель, честность и верноподданное сопротивление анг­личан правителям, половину которых составляли ино­странцы.»

 

«Книга мучеников» не только соотносила рим­скую католическую церковь с тиранией, англичане в ней ассоциируются с отвагой. Любой гражданин мог зайти почти в любую церковь и узнать, как безжалост­ны иностранные державы, и одновременно стать сви­детелем несгибаемого мужества погибших англичан. Этой книгой не только облагораживался английский протестантизм и демонизировался римский католи­цизм, но и вколачивалась в головы англичан мысль, что они — народ одинокий. Гонения получили нравст­венное оправдание.

Иногда создается впечатление, что англичанам необходимо думать о себе подобным образом. С лож­нопатетической точки зрения журнала «Наша Анг­лия», враги, которые «пускаются во все тяжкие, чтобы разрушить стиль жизни, доведенный англичанами до совершенства в течение тысячи лет», это нечестивый альянс метрической системы мер, архитекторов, со­ставляющих планы городской застройки, бюрократов, которых никто не выбирал, незаконных поселенцев, вандалов, сторонников легализации абортов, наруши­телей супружеской верности, агрессивной рекламы, политкорректности, современных телефонных будок, «нечестивой троицы — газет, радио и телевидения», равного положения разных культурных групп, и, самое главное, слабоумных, предательски настроенных по­литиков, готовых отдать страну Европейскому союзу. Главным предателем оказался Эдвард Хит, невезучий премьер-министр от консервативной партии, который ввел Великобританию в Общий рынок, уверяя, что ам­биции европейцев ограниченны, и приводя доводы, оказавшиеся набором домыслов. Редактор журнала и, если судить по сотням писем, получаемых каждую не­делю, большинство его читателей хотят, чтобы Вели­кобритания вышла из Европейского экономического сообщества, которое считают жульнической аферой немцев, стремящихся хитростью добиться того, что им не удалось сделать с помощью «Мессершмиттов-109» в 1940 году. «Все это афера чистой воды, где мы в кон­це концов окажемся колонией Германии. Мы выигра­ли войну, а они выиграют мир».

Мы снова в мире Питера Простака, где варвары у ворот дома, а ни о чем не подозревающий народ Ан­глии почивает внутри. Вот так это нравится представ­лять англичанам.

 

 

 

 

 

 

ГЛАВА 6    ПРИХОЖАНЕ ЗДРАВОГО СМЫСЛА

 

 

 

 

 

Англичанин задумывается

                                                                                                          о добродетели, лишь испытывая

                                                                                                дискомфорт.

                                                                                                Джордж Бернард Шоу,

                                                                                          Человек и сверхчеловек

 

Всем известно, что Бог - англичанин. Иначе разве Англия стала бы первой действительно мировой империей? Вот и герцог Веллингтонский, оглядывая усыпанное окровавленными телами поле бит­вы в конце сражения при Ватерлоо, изрек: «Меня вела рука Божия». Вера англичан в свою богоизбранность коренится и в невероятной легенде о том, что Иисус побывал в Англии еще в детстве (отсюда строки Блейка «Ступал ли Он встарь Своею ногой средь кущ анг­лийских холмов?») и что Иосиф Аримафейский, вы­просивший у Понтия Пилата тело Иисуса, привез в Ан­глию часть тернового венца. В XIV веке набожные англичане говорили, что их страна - «Приданое Мате­ри Божией». В 1554 году, когда королева Мэри сжига­ла англикан на кострах, пытаясь возродить в стране ка­толицизм, к ней прибыл кардинал Поул с посланием от Папы Римского, в котором тот призывал поджаривать их и  дальше, ибо Англия - единственная богоизбран­ная страна. «Избранным и своеобразным народом Его» называл англичан и елизаветинский придворный и остряк Джон Лили.

К XVIII веку вера англичан в себя окрепла, и они, подобно Древнему Израилю, уверовали в свою избран­ность. Когда богослов Исаак Уоттс взялся в 1719 году за перевод Псалмов, слово «Израиль» в них можно было легко и бездумно заменить на «Великая Брита­ния». У Генделя, автора оратории «Иуда Маккавей» в честь герцога Кумберлендского, вырезавшего армию полуголодных шотландских горцев «славного принца Чарли» в сражении при Каллодене, «мясник» Кумберленд сравнивается с предводителем иудеев, возглавив­шим восстание против захватчиков-селевкидов. К ко­ронации отца Кумберленда, Георга II, Гендель сотворил четыре хорала, самый известный из которых — «Жрец Задок» (еще один герой Писания, основатель жречест­ва в Иерусалиме), исполнялся впоследствии на корона­ции каждого британского монарха с 1727 по 1953 год. Еще дальше пошел писатель XVIII века Эммануил Сведенборг, который одно время считал одним из сво­их учеников Уильяма Блейка. Из-за уникальности ге­ния англичан исключительно для них зарезервированы особые небеса. Миссионеры XIX века, отправлявшиеся обращать колонизируемые народы мира, искренне ве­рили, что несут слово из английского «Нового Иеруса­лима». Оставалось совсем немного до бредового пред­ставления, которое прозвучало в поучении Эдварда Хайна, прочитанного в Челси в 1879 году, о том, что Великобритания — это Израиль, американцы - за­блудшее колено Манассиево, ирландцы — народ хана­анский, а камень Иакова, Скунский камень, на самом деле находится в Вестминстерском аббатстве. Как заяв­ляли его последователи, только так можно объяснить необычайные успехи английского народа. По его тео­рии, иудеи Древнего Израиля, плененные ассирийцами царя Саргона, прошли через всю Европу и в конце кон­цов объявились как англосаксы. Этой теории «избран­ного народа» вторил уже в 1960-х годах американский проповедник Герберт У. Армстронг:

 

«Ну конечно, никакой ошибки быть не может! Возьми­те карту Европы, проведите линию на северо-запад от Иерусалима через весь континент, пока не выйдете к морю и островам. Она приведет вас прямо к Британ­ским островам! Вот вам доказательство того, что наш сегодняшний белокожий, англоговорящий народ — британцы и американцы — на самом деле суть перво­родные колена Эфраима и Манассии из «заблудшего» дома Израилева.»

 

В убеждении, что Господь принимает сторону того или иного народа, ничего особенного нет: непремен­ным элементом любых военных действий являются ар­мейские капелланы противостоящих сторон, потчую­щие своих солдат ложными заверениями, что те испол­няют волю Божию. Что касается англичан, больше всего поражает, какую выжидательную, гибкую и не­догматичную религию породила их вера в богоизбран­ность. Ведь ортодоксальный иудаизм, который зиждет­ся на утверждении, что евреи — избранный народ, — одно из самых требовательных верований на земле, предлагающее множество предписаний. Англиканская же церковь вообще мало что предписывает.

Как-то я спросил архиепископа Оксфордского, do что нужно веровать, чтобы быть членом Церкви. На его лице мелькнула тень озадаченности. «Интересный вопрос», — замялся он, словно такое ему и в голову никогда не приходило.

Трудно представить себе, чтобы так ответил орто­доксальный раввин или католический священник.

Когда архиепископ заговорил снова, он начал с неиз­бежного английского присловья: «Ну, это, знаете ли, за­висит... Зависит от того, какой вы церкви. В евангеличе­ской вам скажут, что необходимо искреннее обращение. А традиционная англо-католическая предложит орто­доксальное христианское учение, которое практически ничем не отличается от учения римских католиков».

Не очень-то вразумительно для набора правил ве­рования, верно?

«Англиканская церковь не считает нужным опре­делять правила, — утверждал он. — Она предпочитает предоставлять людям свободу выбора места и дейст­вия. Достаточно прийти в церковь и причаститься. Это и есть проявление вашей веры».

Такая вот расплывчатость доводит критиков анг­ликанской церкви до умопомрачения. Если бы бюро­кратические установления требовали указывать в во­просниках принадлежность к той ли иной вере, милли­оны англичан поставили бы галочку в квадратике «англиканская церковь». А дальше — молчание. Что это за организация такая, доступная как местное почтовое отделение и практически не предъявляющая никаких требований своим приверженцам? Наиболее характер­ным ответом англичанина на вопрос, верует ли он, бу­дет «Видите ли, я человек не очень-то религиозный» и некоторое смущение вашим предположением, что в жизни может быть что-то еще. Иногда складывается впечатление, что в англиканской церкви Бог — лишь «славный парень», который превыше всех остальных.

И все же именно англиканская церковь стала мо­ральным авторитетом для идеального англичанина (англичанки). В начале «Тома Джонса» Генри Филдинга разгорается спор между гуманистом мистером Сквэром и любителем пустить в ход плетку учителем Тома, преподобным Твакэмом. Спорят они о том, может ли человек быть добродетельным, не будучи верующим. Как отмечает Сквэр, и мусульмане, и иудеи заявляют, что религия наделяет их добродетелью. На что мистер Твакэм сердито отвечает: «Когда я говорю о религии, я имею в виду христианскую веру; и не просто христиан­скую, а протестантскую; и не только протестантскую веру, а англиканскую церковь». Самонадеянное ут­верждение, что лишь англиканское вероисповедание позволило слепить благочестивого англичанина из первозданной англосаксонской глины, звучит настоль­ко как само собой разумеющееся, что, видимо, Филдинг слышал такое из уст реальных пасторов. Навер­ное, так оно и было, потому что такое странное измы­шление, как англиканская церковь, объяснить можно лишь с помощью ее собственной терминологии.

Хотя англиканская церковь и антикатолицизм не одно и то же. Спору нет, после Реформации многие народные праздники действительно носили ярко вы­раженный раскольнический характер. Празднование 1 августа, начала правления протестантской Ганновер­ской династии, костры, зажигаемые вечером на 5 ноя­бря в ознаменование раскрытия заговора Гая Фокса, который вместе с группой соучастников собирался взо­рвать парламент, и праздники в честь Вильгельма Оранского, который высадился в Англии в 1688 году, чтобы избавить страну от Якова II (кстати, он прибыл в Англию 5 ноября), — во всем этом присутствовала ан­тикатолическая направленность. В частности, Ночь костров нередко превращалась в нечто похожее на беспо­рядки: толпа требовала у католиков денег и нападала  на их дома. На уровне правительственных установлений, в соответствии с законами о нонконформизме, ка­толики обязаны были платить штрафы за непосещение служб в англиканской церкви, и в течение почти всего XVIII века их обкладывали суровыми налогами, отка­зывали в доступе к образованию и запрещали иметь оружие. Даже в XIX веке католиков не допускали в пар­ламент и в государственные учреждения, и они не име­ли права голосовать. Дважды - в 1688 и 1714 годах - из страха, что на трон взойдет католик, нарушались установления династического наследования. В соответ­ствии с Законом о престолонаследии 1701 года ни один католик или состоящий в браке с католиком не имел права занимать трон, поэтому ставший в 1714 году ко­ролем курфюрст ганноверский Георг Людвиг опередил более пятидесяти реальных претендентов на англий­ский трон. Пусть он был скучным люмпеном и плохо говорил по-английски. Зато не был папистом. А тот За­кон действует и поныне.

За популярными праздниками и парламентскими законами стояли не столько религиозные, сколько по­литические убеждения: при том что исторические вра­ги Англии - Франция и Испания - были странами ка­толическими, утверждение протестантства приравни­валось к декларации национальной независимости. Однако срабатывало и нечто более глубокое, чем поли­тика. Руперт Брук приводит высказывание одного из рядовых английских солдат времен Первой мировой войны, который формулирует свои скрытые подозре­ния насчет континента: «Что мне здесь не нравится, в этой треклятой Европе, так это все эти, черт возьми, картинки с Иисусом Христом и Его родственниками за этими чертовыми стекляшками». Дело не в том, что в англиканской церкви нет ниш с изображениями святых, реликвий из их одежды, старых гнилых зубов или осколков костей, якобы принадлежавших святому Пе­тру, которые почитаются как средство от болезней. Все это уничтожено или забыто в ходе Реформации. Есть нечто иное, ощущение того, что корни англиканизма, который всегда был больше обязан своим появлением Эразму, а не Лютеру, заложены в ежедневных мирских заботах. В результате англиканизму оказалось гораздо легче, чем католицизму, приспособиться к научным от­крытиям, изменившим мир: в католическом катехизи­се нападкам подвергается не только дарвинизм, но и Просвещение.

Достижения англиканской церкви в развитии чув­ства национального самосознания заключаются по боль­шей части не в том, что она провозглашает, а в том, что благодаря ей стало возможным. Есть даже основания утверждать, что с установлением англиканской церкви установилась и Англия как таковая. Тем не менее это не значит, что англичане - люди набожные. Они выбира­ют религию как понравившуюся одежду или автома­шину с ее недосказанностью и известной надежно­стью, всегда доступную, когда понадобится. В каком-то смысле Англия страна вообще не протестантская. Лю­бой школьник знает, что церковь нашей страны приду­мана, чтобы Генрих VIII мог получить развод. Как вы­разился проницательный наблюдатель своей новой ро­дины Ральф Дарендорф, «ссора с Папой Римским и истинная Реформация — не одно и то же».

Англиканская церковь сегодня стала институтом, который просто бесит, потому что именно такая рели­гия нравится англичанам — прагматичная, удобная и ненавязчивая. Неудивительно, что множество англий­ских писателей предпочли волнующие определенности

католицизма. Просто невозможно написать такой ро­ман, как «Сила и слава» Грэма Грина, о церкви, постро­енной на убеждении, что обо всем можно договориться за чашкой чая. Минуло почти четыре столетия с лучших времен англиканских проповедей, и творения послед­них ярких представителей англиканизма в литерату­ре — Розы Маколей, Дороти Ли Сейерс, Джона Бетчемана, Стиви Смит — уже не звучат с такой силой, как произведения поэта-католика, такого как Джерард Мэнли Хопкинс. Никто, почитав Троллопа или даже Барбару Пим, не поверит, что у англиканской церкви есть некая миссия по отношению к бедным и угнетен­ным. Она остается тем, чем была всегда: удобным сред­ством, которое придумали из политических соображе­ний монархи династии Тюдоров и в котором традици­онная Троица увеличена до пяти ипостасей, включая монархию и парламент. Достижением англиканства можно считать то, что он ловко укротил глубоко зало­женный в англичанах антиклерикализм (в одном из мо­их любимых деревенских названий — Брэдфилд-Комбаст — увековечено сожжение в 1327 году бушевавшей толпой из якобы 40 000 человек Брэдфилд-Холла, вла­дельцем которого был аббат Бери Сент Эдмундс) и вплел Церковь в структуру государства.

Глубокую интеграцию веры и государства можно наблюдать ежедневно в течение парламентского года, когда незадолго до половины третьего по центральному коридору Вестминстерского дворца следует небольшая процессия. Когда при прохождении этой колонны зву­чит возглас «Шапки долой, публика!», полицейские снимают шлемы. Первым, стуча каблуками по плиткам пола, выступает человек в смешных гетрах, за ним сле­дует какой-нибудь отставной генерал с золотым церемониальным жезлом в руках, потом идет спикер палаты общин в черной с золотом мантии, а за спикером шест­вует священник спикера. Смотрится это как сцена из ко­мической оперы Гилберта и Салливена. Войдя в зал заседаний, капеллан в присутствии кучки парламента­риев, взявших на себя этот труд, взывает к Богу с молит­вой во славу политических словопрений, поношений и набора очков дня сего. Какое отношение, спросите вы, имеет ко всему этому Бог? И все же нечто подобное про­исходит в каждом подразделении армии, авиации и флота и признается в умозрительном положении архи­епископа Кентерберийского, самого превышестоящего простолюдина в стране, который при коронации возла­гает корону на голову монарха. Ежедневная литургия, в которой упор делается на чтение молитв за здравие монарха и «всякого, облеченного властью ея», — это глас церкви, знающей свое глубоко консервативное и полусветское место в английском обществе.

Поэтому было бы ошибкой рассматривать исто­рическую враждебность к католицизму как доказатель­ство восторженного отношения к протестантству. Сто­ит лишь вспомнить, с какой неприязнью относились к нонконформистам, воспринимавшим Библию слиш­ком серьезно: автор «Путешествия пилигрима», самого знаменитого религиозного романа всех времен, Джон Баньян, провел почти двенадцать лет в Бедфордской тюрьме за чтение проповедей без лицензии. Антикато­лицизм проистекает из убеждения, что раз в стране произошла Реформация, нельзя быть одновременно католиком и патриотом. Хотя основатель англикан­ской церкви Генрих VIII был протестантом самого что ни на есть католического толка. (Наиболее отличи­тельные элементы англиканского вероисповедания — отмена целибата священников и отправление литургии на разговорном языке — были введены лишь после то­го, как он благополучно упокоился в гробу.) В после­дующие века англиканской церкви удалось включить в себя пуританизм, англо-католицизм, кельтский мис­тицизм, евангелизм, христианский социализм и полдю­жины других учений. Эта Церковь существует потому, что существует — практичная, легко приспосабливаю­щаяся, утешение утешившимся. Единственный здравый вывод, который можно сделать из уникального приви­легированного положения англиканской церкви — ее официального статуса, присутствия епископов в палате лордов, права премьер-министра назначать высшее ду­ховенство и так далее, — не в том, что она представляет некую глубоко заложенную в народе духовность, а в том, что она служит целям, которые одинаково устраи­вают и ее, и государство. Немало епископов и деканов могут в неофициальной беседе признать, что для церк­ви было бы лучше порвать официальные связи с госу­дарством и стать «негосударственной». Часто говорят, что если бы англиканская церковь была лишь одним из многих вероисповеданий, это отражало бы ситуацию в новой Британии, где в обычное воскресенье в церквях собирается больше католиков, чем англикан, в стране с большим числом азиатов-мусульман, сикхов и пяти­десятников из стран Карибского бассейна. (Неофици­ально многие лидеры этих других верований относятся к этой идее с гораздо меньшим энтузиазмом: их устраи­вает некоторое духовное присутствие у средоточия кон­ституции, и старая англиканская церковь с ее расплыв­чатостью для них лучше, чем большинство других, по­тому что она очень старательно следит, чтобы иные верования и конфессии имели свой голос.)

Балладу XVIII века о «викарии из Брея», меняв­шего верования в зависимости от того, кто занимает трон:

                                                              И буду сей блюсти закон

                                                             До самой смерти я, сэр,

                                                             И кто б ни сел на царский трон,          -

                                                      Викарий в Брее — я, сэр! —

обычно приводят в насмешку над церковью. Однако на деле именно в балансировании между двумя противо­положностями и заключен истинный дух англикан­ства. Его последователи находят нечто абсолютно вос­хитительное в его отказе занять ту или иную крайнюю позицию. «Via  media — вот в чем дух англиканской церкви, - писал о XVI веке поэт Томас Стернз Эли­от. — В своем неизменном поиске золотой середины между папством и пресвитерианской церковью анг­лийская церковь при Елизавете стала в каком-то смыс­ле воплощением самого возвышенного духа Англии того времени».

-------------------

Via media – средний путь (лат.)

 

Бывший архиепископ Кентерберийский, доктор Роберт Рунси видел в неопределенности, за которую осуждают англиканскую церковь, ее силу. «В христианстве есть другие церкви, которые гордятся отсутствием неопределенности - будь то в учении, ру­ководящей роли или едином толковании Евангелия. В противоположность им англиканское вероисповеда­ние есть синтез, а синтез неизбежно объединяет тезис и антитезис».

Выражаясь более цинично, можно было бы пред­положить, что именно от англиканской церкви у анг­личан такое необычное свойство считать, что они могут поступать и так, и этак. Способность к лицемерию у этого народа, всегда любившего заявлять, что англичане — народ прямой, просто поражает. Возьмем, к примеру, вопрос об аборте. Через тридцать лет после легализации аборта в Соединенных Штатах вопрос этот оставался источником гневных, а иногда и бурных конфронтаций по всей стране на ступеньках клиник, где их делают. В Англии не то чтобы подходят к этому вопросу менее этично, просто никто не хочет подни­мать шума по этому поводу. Англичане знают, что аборты приняли в стране ошеломляющие масштабы: 177 225 случаев в 1996 году, то есть один уничтожен­ный плод на каждых четверых новорожденных. В дан­ном вопросе точно есть и «тезис» и «антитезис». Но ан­гличане просто предпочитают этого не замечать.

Верным пониманием отличался премьер-министр XIX века лорд Мельбурн. Сетуя однажды на свою обя­занность назначать епископов англиканской церкви, он сказал: «Черт бы побрал все это, еще один епископ умер: воистину я считаю, они умирают, дабы досадить мне». Он также заметил, что «дело принимает сквер­ный оборот, если религии дозволяется вторгаться в сферу личной жизни».

 

Во время Второй мировой войны у кого-то на Би-би-си возникла идея пригласить группу писателей, что­бы записать серию радиобесед для поднятия боевого духа, которые потом предполагалось передавать по ра­диостанции «Эмпайр сервис» для войск, разбросанных по всему миру. В этом приняли участие Дж. Б. Прист­ли, Сомерсет Моэм, Хью Уолпол и Филипп Гиббс, а также забытая теперь многими писательница Клеменс Дейн. Этот псевдоним по названию церкви Сент-Клемент-Дейнс на Стрэнд, где она жила, взяла себе за двадцать пять лет до того бывшая актриса Уинифред Эштон. Свою беседу она начала словами: «Вы знаете.

Британия — страна, которая отличается завидным по­стоянством».

Хотя псевдоним ее взят по названию церкви на Стрэнд и хотя большую часть взрослой жизни она провела в Ковент-Гардене, после этого вступления ав­тор приводит освященный временем пример англий­ского постоянства:

 

«На прошлый уик-энд я проезжала мимо своего старого дома в Кенте и, притормозив, чтобы взглянуть на него, к своему удивлению, обнаружила, что он совсем не из­менился за сорок лет, хотя от него до самого сердца Лондона нет и двадцати пяти миль. К нему все так же едешь через «поля золотой пар­чи» — на этой неделе вся Англия в лютиках, — в парке напротив все так же пасутся олени, и те же узкие тропинки, протоптанные к общест­венному пустырю вокруг тех же гу­сто осыпанных розовым и белым майских деревьев».

--------------------

«Поле золотой парчи» (Le Camp de Drap dOr) – название лагеря близ Кале, место пышной встречи (1520) дворов английского короля Генриха УШ и французского короля Франциска после подписания (1518) в Лондоне договора о противостоянии экспансии Османской империи.

 

Пока все знакомо: вероятно, «люфтваффе» осыпа­ют бомбами Лондон (церковь Сент-Клемент-Дейнс была разрушена 10 мая 1941 года), армия, наверное, в боевой готовности, но сердце Англии в десятках ты­сяч деревушек в сельской местности бьется ровно. И тут она заходит с другой стороны. «Что такое Брита­ния и почему она так много значит для нас?» — задает она вопрос и отвечает: «Думаю, все дело в английской Библии!»

Приведя традиционный рассказ о том, как Биб­лию переводили на английский, Клеменс Дейн описы­вает в заключение встречу с женой одного деревенско­го жителя, который воевал в Первую мировую, снова записался в армию и теперь проходит службу в Юж­ной Африке. Та показала писательнице последнее письмо,

 

«в котором тот справлялся о двух взрослых дочерях и маленьком сыне, рассказывал, что мог, из новостей, переживал, что некому пахать землю, и напоследок по­сылал привет и поцелуи. И затем, после подписи, доба­вил постскриптум. Тяжелой рукой, более привычной к черенку лопаты, чем к перу, он вывел: «Так что обод­ритесь, дорогие мои!»

 

По словам Дейн, эта фраза дословно взята из Евангелия от Матфея в Высочайше Утвержденной Версии, где Христос является ученикам, ступая по воде.

 

«Ободритесь; это Я, не бойтесь» [в Новой английской Библии более неуклюжий вариант — «Мужайтесь!»].   И это «Ободритесь!» эхом отзывается в веках [так она  завершила беседу, и ее голос слышали в потрескивающем эфире солдаты во всем мире], чтобы и сегодня быть вложенным в уста любого английского рабочего, чтобы прозвучать как голос всего нашего Острова во всех уголках британского мира. Это голос Кэдмона, го­лос Альфреда, Виклифа, Тиндейла, Елизаветы, Кромве­ля, Нельсона, Гордона — всех бессчетных известных и неизвестных мужчин и женщин, которые сотворили Британию и сами есть Британия. И послание это по-       прежнему звучит: «Ободритесь, дорогие мои!»

 

В наши дни ничего подобного не напишешь, и на то есть самые разные причины: у Англии нет даже об­щей веры, не говоря уже об общем богослужении; зна­ние Библии стало гораздо более ограниченным; совре­менные переложения Писания вызывают намного меньший отклик; если имена Нельсона или Кромвеля      большинству слушателей знакомы, то, услышав имя Гордона, они задумаются, имя Виклиф им не скажет ничего, а при упоминании Кэдмона они лишь пожмут плечами.

Допуская, что могу быть неправ, я посетил секре­таря «Общества молитвенника» у нее дома в лондон­ском пригороде Эджвер. Марго Лоренс неустанно бо­рется за сохранение литургии по Книге Общей Молит­вы, которая не только была краеугольным камнем молитвенного богослужения англиканской церкви по­чти со времени ее основания, но и долгие годы явля­лась для англичан вторым по значению источником многочисленных фигур речи. Она встретила меня в приподнятом настроении, так как только что испытала примерно то же, что и Клеменс Дейн. Водопроводчик заверил, что у нее скоро снова будет горячая вода, сло­вами «скоро вы вернетесь к нам на землю живых».

«Ведь выражение «земля живых» взято непосред­ственно из Книги Общей Молитвы!» — восторгалась она.

Общество молитвенника — это не какая-нибудь состоятельная или модная группа влияния. Такое впе­чатление, что восемь-десять тысяч его членов (никако­го централизованного учета не ведется, но журнал об­щества рассылается 7000 подписчиков) в основном лю­ди, похожие на нее: здравомыслящие, благопристойные мужчины и женщины уже на закате жизни, которые ез­дят на английских машинах солидного возраста. Цель проводимой ими кампании — религиозная, но сам во­прос имеет гораздо большую культурную значимость. Появившаяся в 1662 году современная версия Книги Общей Молитвы, над которой в основном работал за столетие до того Томас Кранмер, должна была, как следует из ее названия, нести людям разделенный («общий») опыт. Она и несла этот опыт простым и в то же время величественным языком в таком ключе, что ее слова могли вознести к высотам духа самого косноязыч­ного приходского священника. Они стали настолько привычными, что 549 фраз из Молитвенника можно найти в Оксфордском словаре цитат. Непосредственно из Молитвенника взяты такие словосочетания, как «пра­здник, который всегда с тобой», «ветхий Адам», «смер­тельный оскал», «начать новую жизнь», «превосходить человеческое понимание», «быть на пороге смерти», «оставить заблудших», и другие по-прежнему употреби­тельные выражения.

Официально богослужение в англиканской церк­ви по-прежнему основано на Книге Общей Молитвы. Но это еще одна утонченная фикция. От кандидатов на посвящение в сан требуется проявить «достаточное знание» данной книги и учения церкви, изложенного в Тридцати Девяти Статьях. На практике молодые приходские священники выходят из теологического колледжа, не зная ничего, кроме новых форм богослу­жения. По всей стране в церквях старые молитвенни­ки в черных обложках свалены в углу ризницы, а их место заняли красные, зеленые или желтые книжечки в мягком переплете с нарисованным на нем человеч­ком, и их, запинаясь, читают каждое воскресенье при­хожане.

 

«Я знаю людей, которым приходится ехать за тридцать миль, чтобы попасть на службу, которая проводится по Молитвеннику [говорит Марго Лоренс]. А вот духовен­ство допускает много своеволия. Иногда они вообще поступают непорядочно. Я вот в понедельник получила письмо от одного человека из Портсмута, у которого дочь вышла замуж. Они с женихом проговорили все о венчании со священником и совершенно ясно дали понять, что хотят, чтобы использовалась Книга Общей Молитвы. И только проходя между рядами в церкви под руку с отцом, она услышала, как священник начи­нает совсем другую форму службы. Она была в отчая­нии. Но уже ничего не могла поделать».

 

Общество заявляет, что «держит оборону» против полного отказа от старой литургии. Но ежегодно в не­сколько десятков приходов, где еще остается Книга Общей Молитвы, приезжают новые священники. Он или она вводят «в качестве эксперимента» альтерна­тивные формы богослужения. Нет ничего более посто­янного, чем эксперимент в англиканской церкви.

Удаляя Книгу Общей Молитвы, духовенство про­сто старается, чтобы Церковь «соответствовала». Но при этом они отсекают часть корпуса языка, которым пользовался английский народ в течение веков. По су­ти дела, нет ничего плохого в попытках сделать рели­гию более легкодоступной, но у «экспериментальных» альтернатив, принимаемых англиканской церковью, нет будущего: их назначение — соответствовать лишь на какое-то время. Как выразился один историк, «мо­литва и тот самый Молитвенник — не одно и то же». Всем общинам нужны берущие за душу слова, критерии выразительности, но взамен разделенного языка англи­канской церкви англичанам предлагаются лишь набо­ры подхваченных на телевидении речевок: «Рад ви­деть, что вы неплохо выглядите», «И наконец», «Это лишь смеха ради».

На мой вопрос, как он оценивает состояние ду­ховности в Англии, его высокопреподобие Дэвид Эдвардс, автор более тридцати книг о современном христианстве, лишь уныло поведал, что «англичане утра­тили всякое понимание того, что есть религия».

Возможно, он прав. Но напрашивается вопрос: а было ли вообще у англичан в целом глубокое ощуще­ние религии? Свой расцвет англиканская церковь пере­живала 200 лет назад, когда в доме приходского свя­щенника в Хэмпшире шестым ребенком из семи ро­дилась Джейн Остин. (В наши дни дома приходских священников сплошь заняты преуспевающими бизнес­менами и писателями: викарии живут в одноэтажных бунгало из красного кирпича в глубине участка, где раньше располагался огород.) К тому времени англича­не давно уже подрастеряли религиозный пыл в граж­данской войне, после которой нация вновь стала в основном бесстрастно исполнять положенный набор ритуалов, сопровождая их невнятным бормотанием. Церковные власти, руководившие этой комфортабель­ной полудремой, похоже, больше озабочены не мес­сианскими устремлениями вести английский народ к спасению, а тем, чтобы «насадить в каждом приходе джентльмена». Даже самых известных представителей англиканской веры вспоминают в связи с чем угодно, только не с их духовностью. Среди них авторы дневни­ков Фрэнсис Килверт и Джеймс Вудфорд, естествоис­пытатель Гилберт Уайт, такие важные персоны, как Козмо Ланг, или философы, как Сидни Смит.

Огромным упущением этой обладающей уникаль­ными привилегиями Церкви стала ее неспособность пустить корни в городе. Исконно англиканский при­ход — тот, что любовно высмеян в телевизионном се­риале «Викарий из Дибли», — деревенский, епархия рядом с собором в Солсбери, Хирфорде или Винчесте­ре. Церковь слишком поздно прислушалась к яростно­му осуждению Достоевского, который писал, что

 

«Англиканские священники и епископы горды и богаты, живут в богатых приходах и жиреют в совершенном спокойствии совести... Это религия богатых и уж без маски... Исходят всю землю, зайдут в глубь Африки, чтоб обратить одного дикого, и забывают миллион ди­ких в Лондоне за то, что у тех нечем платить им».

 

Возможно, это звучит как пропаганда, но когда журналист викторианской эпохи Генри Мейхью спро­сил у лондонского уличного торговца овощами и фрук­тами про «собор Святого Павла», тот ответил, что слы­шал, что это церковь, но сам никогда в церкви не был. В результате проведенного в воскресный день 30 марта 1851 года опроса выяснилось, что две трети населения Лондона вообще не ходит в церковь, а есть и случаи язычества. На востоке и юге Лондона посещаемость церквей оказалась самой низкой по стране.

Так что, когда англиканскую церковь называют «государственной», на самом деле всегда имеются в ви­ду лишь ее конституционные привилегии, монархия и положение церкви в графствах. Большую часть вре­мени в большей части городов и пригородов, где живет большая часть англичан, англиканской церкви почти не видно. Да, есть англиканские священники, которые героически трудятся в трущобах бедняков в централь­ных районах больших городов, помогают людям с по­лучением пособий, содержат кухни с раздачей бесплат­ного супа и приюты для стариков или безработных. Но они работают как сотрудники социальной сферы - за половину оклада. Их жизнь — свидетельство веры, но они стесняются заявлять об этом, боясь, что это «помешает» их работе. В пьесе Дэвида Хейра «Мчащийся демон» преподобный Лайонел Эспи вызван к епископу, чтобы ответить на обвинения в небрежении частью своей работы, связанной со святыми таинствами. «Сказать, что в нашем районе Церковь - посмешище, значит ничего не сказать, — заявляет он епископу. — Это нечто неуместное. Она не связана с жизнью людей». А его коллега-лютеранин далее по ходу пьесы разражается такой тирадой: «Священники в районах городской бедноты? Да это сговор, картель какой-то. Потому что духу не хватает всем и каждому. Вы превратились в просвещенных гуманистов».

Когда в разговоре с каноником Дональдом Греем, капелланом спикера палаты общин, я высказал мысль о том, что города потеряны для Церкви, он ответил: «Говорить, что кварталы городской бедноты потеряны для Церкви, не верно. Они никогда и не были нашими». И он прав: справиться с трудностями городской жизни пытались нонконформисты от методистов до Армии Спасения, а ирландские иммигранты привезли с собой свою собственную веру, католическую. Англиканская церковь расширила свое влияние лишь в нескольких го­родских районах, где укоренились популистские взгля­ды тори. Но в большинстве случаев эти просторные зда­ния с гулко перекатывающимся в них эхом, которые воздвигнуты англиканами на углах улиц всех крупных индустриальных центров как инстинктивный ответ на массовую миграцию из сельских районов, никогда не за­полнялись, даже сразу после того, как были построены. Неудивительно, что столетие спустя, холодные и неухо­женные, они стоят и ждут, когда их выкупят и превра­тят в сикхский храм или ночной клуб. Преподобный Лайонел Эспи и ему подобные стараются как могут. Но уже прошло так много времени, что никаких шансов вернуть утраченные позиции у них нет.

В нынешней ситуации дела у англиканской церк­ви обстоят хуже некуда. Общеизвестно, что церковные добродетели, ее доброта, терпимость и сострадание, подорваны полным отсутствием строгости мысли. Большинство прихожан так и не продвинулись дальше «Библейских рассказов» Энид Блайтон, поэтому свя­щенникам приходится каждое воскресенье читать про­поведи так, словно каждое слово в Библии — факт, в то время как ясно, что по большей части это вымысел или аллегория. Теологи, такие как Джон Робинсон в книге «Ей-богу» или Дэвид Дженкинс в бытность его епископом Даремским, которые осмеливаются допус­тить, что все не так просто, подставляются, чтобы их освистали. А раз церковь «государственная», каждый считает, что вправе критиковать ее. Более вдумчивые члены Парламента, может, и возьмут обет молчания, понимая, что не дело вмешиваться в такие вопросы, как служба в церкви, однако вместо них может взять слово какой-нибудь тупица. Даже принц Чарльз, кото­рый унаследует роль Защитника веры, изначально да­рованную Генриху VIII Папой Римским, похоже, утра­тил к этому всякое желание. «Надеюсь, что я стану за­щитником вер», — заявил он в одном из интервью, словно одинаково важны и сикхизм, и джайнизм, и ка­толицизм, и друидизм, и вера в целительные свойства астральной проекции. Сказал он это, несомненно, с са­мыми добрыми намерениями, но это показатель того, какая неразбериха царит в головах. Религиозное обра­зование в школах — где его преподают выпускники пе­дагогических колледжей, в которые англиканская церковь вложила миллионы, — являет собой мягкое и бесстрастное бланманже, где есть все что угодно от гуру Нанака до креационизма.

Насчет происхождения слова «религия» существуют сомнения, но считается, что оно происходит от латнского religare, «связывать»: народ, который вместе молится, есть народ сплоченный. Пессимист мог бы здесь заключить, что факт того, что больше не сущест­вует единого корпуса выражения, свидетельствует, что больше не существует единого корпуса веры и что об­щество, утратившее наиболее сплачивающие его связи, обречено на гибель. Однако англиканская церковь оказала глубокое воздействие на английский народ еще в одном смысле.

 

Всем известно, что за разрывом с Римом последо­вало всеобщее разграбление католической церкви: это событие запечатлено в школьных учебниках истории как «1536 год. Роспуск монастырей». Однако лишение римской католической церкви ее земного могущества превратилось в нечто гораздо большее, чем просто изъ­ятие у нее земель, зданий и сокровищ. Этот не сравни­мый ни с чем по размерам акт коллективного вандализ­ма имел глубокие культурные последствия. В книге «История британского искусства» Эндрю Грэм-Диксон вполне убедительно доказывает, что вся средневековая традиция живописи и скульптуры, которая сохрани­лась кое-где в Европе, в Англии оказалась в той или иной степени утраченной. Конечно, ведь никто не со­мневается, какой размах принял тогда вандализм. За период между роспуском монастырей в 1536 году и смертью Оливера Кромвеля более чем 120 лет спустя, волны фанатизма, объявившего религиозное искусство формой католического идолопоклонства, докатились чуть ли не до каждого уголка Англии. Одно время по­говаривали даже о том, чтобы сровнять с землей Стоунхендж. Свидетельств о том, что именно в то время Англия лишила себя художественной традиции, не много по той очевидной причине, что слишком мало образцов наследия римского католического искусства избежало этого разгула разрушения. Единственное скульптурное изображение Христа из камня, обнару­женное в 1950-х годах рабочими на строительстве Мерсерс-Холла в Лондоне, совершенное, если судить по сохранившимся деталям, свидетельствует, по сло­вам Грэм-Диксона, «о двух смертях — смерти Бога и смерти всей традиции британского искусства... это произведение, созданное на вершине английского Ре­нессанса, которому не суждено было свершиться».

Если именно в этот момент английская культурная традиция отсекла себя от остальной Европы, то трудно найти более разительное свидетельство того, в каком новом направлении должна была двигаться английская творческая мысль, помимо сноса загородок алтарей и установки вместо них голых досок с перечислением Десяти Заповедей. Наглядное в буквальном смысле сло­ва заменялось словесным.. Если исходить из того, какие это имело последствия, это был не столько «английский Ренессанс, которому не суждено было свершиться», сколько англосаксонское Просвещение, опередившее такое же явление на «континенте» более чем на сто лет. Англичане пришли не только к новому пониманию Слова Божьего, они пришли к пониманию слова как та­кового. Мы не знаем, появились бы когда-нибудь анг­лийские Тициан, Рафаэль или Микеланджело. Но мы точно знаем, что Реформация и ее последствия дали миру Уильяма Шекспира, Кристофера Марлоу, Джона Донна, Джона Баньяна и Джона Милтона.

Установленная ими литературная традиция оказа­лась наиболее продолжительной и выдающейся в за­падном мире. Мы, конечно, не знаем, как развивались бы она и ее ответвления в Северной Америке и Австралазии, останься Англия католической страной. Но англичане действительно .стали народом, одержимым словесами, а вот интерес и к музыке, и к искусст­ву - и возможности для этого - претерпевали неве­роятные изменения. Одно время Англию называют «страной, в которой нет музыки», затем при дворе че­ствуют Генделя, немца по происхождению, а в 1905 го­ду Элгар сетует, что «унаследовал искусство, которое не получает отклика в душе нашего собственного наро­да и не пользуется уважением за рубежом». Любовь же англичан к слову составляет настолько разительный контраст, что трудно себе представить. Она проявляет­ся в доходящей до абсурда сверхпроизводительности британского издательского бизнеса, который выдает 100 000 новых книг в год — больше, чем вся американ­ская издательская индустрия, - а также в том факте, что в стране выходит больше газет на душу населения, чем чуть ли не в любом другом месте на земле, в беско­нечном потоке писем к редактору, в неутолимом аппе­тите к словесным головоломкам, анаграммам, игре в скрэббл, тестам и кроссвордам, в резонансе, который вызывает английский театр, в том, что в доброй поло­вине английских городов, где проводятся ярмарки, есть магазинчики старой книги. «Книги — это нацио­нальная валюта», — заключил один недавно скончав­шийся иностранный посол.

А что же живопись? Даже в жанре портрета все ве­ликие художники, жившие в период Реформации и по­сле нее, — Гольбейн, Ван Дейк, Лели и Неллер — ино­странцы. Вы можете возразить, что большей части дру­гих видов живописи здесь не способствует климат, что там, где небо серое, и пейзажи получаются мрачными. Но если это так, то почему тот же довод не применим к Голландии, давшей миру целую когорту превосход­ных художников? И как бы то ни было, северный свет  дает больше оттенков, чем обесцвеченная зноем Южная Европа. Ответ в данном случае, похоже, в том, что суть английской Реформации заключалась в политике, рациональности и праве выбора, а главное, в стоящем за ней религиозном воздействии состояло в поиске значения: поэтому средством выбора стало слово.

Еще до того переворота в английском искусстве преобладало наблюдение за природой: в соборах и в ил­люстрированных манускриптах можно увидеть множе­ство сцен из повседневной жизни — животные, работа крестьян в поле, даже игра в мяч. Традиционным в анг­лийском искусстве стала не барочная аллегория, а пор­третная и пейзажная живопись, и не только потому, что не церковь, а аристократы стали теперь главными по­кровителями искусства. Какую-то роль сыграл и анг­лийский склад ума. «Всем этим аллегорическим карти­нам, какие только мне могут показать во всем мире, я предпочел бы портрет знакомой мне собаки», — сказал доктор Джонсон, и английское искусство занимается выразительными сюжетами. «Почти во всех величай­ших произведениях живописи английской школы пред­метом наблюдения является или человек, или природа, это или портрет, или пейзаж: Констебль и Тернер, и ав­торы акварелей от Казенса до Котмана, и Гейнсборо, Рейнольдс, Ромни и так далее», — пишет в книге «Анг­лийское в английском искусстве» Николаус Певзнер. Будь он пооткровеннее, он, вероятно, признал бы так же, что традиция английской живописи менее всего це­нится в изобразительном искусстве Европы. Англичане народ пишущий, им было не до живописи.

То, что англичане стали нацией словес, имело так­же и глубокие политические последствия. Стремление получить Библию на английском языке имело револю­ционное значение. Перевод сделал в 1407 году архиепископ Кентерберийский, и это грозило ему отлучением от церкви, а народные проповедники лолларды Виклифа получили свое название от голландского сло­ва, означающего «бормотать», потому что встреча­лись, чтобы слушать Библию на английском языке, а это было запрещено законом. Так что, когда Уильям Тиндейл и Майлз Кавердейл составили полную англий­скую Библию, это была победа радикализма над теми, кто был заинтересован в обратном. Сначала это отра­зилось на положении Церкви: кому нужна иерархия духовенства для толкования Библии, когда ее можно прочесть самому? Но это было еще не все: Библия в ко­нечном счете - Слово Божие, и именно Слово Божие давало власть королю или королеве. Доступность Пи­сания для каждого человека становилась огромным взрывным потенциалом. В 1543 году указание каждому приходу иметь собственную Библию на английском языке и держать ее на всеобщем обозрении было отме­нено, потому что этим правом злоупотребляло «подлое сословие». Вышло постановление о том, что «ни жен­щинам, ни ремесленникам, ни подмастерьям, ни поден­щикам, ни служилому люду уровня служителя при дво­ре или ниже, ни землепашцам и батракам не должно читать ни Библию, ни Новый Завет самим или кому-то другому ни тайно, ни открыто». (Эти ограничения бы­ли сняты после смерти короля Генриха.)

Высочайше Утвержденная Версия или Библия ко­роля Якова, отзвуки которой Клеменс Дейн усмотрела в письме из Южной Африки, появилась в 1611 году. Над ней трудились в течение трех с половиной лет со­рок семь ученых мужей, но в основном она зиждется на трудах Тиндейла. Ее появление немедленно сказалось на демократизации образования, появился целый набор заучиваемых наизусть библейских рассказов и фраз, которые широко использовались в народе. Может, англичане никогда и не были монолитно сплочен­ной нацией, но теперь у них появилось общее нацио­нальное наследие. «Там правит теология», - писал об Англии в 1613 году голландский философ Хуго Гроциус, а XVII век стал расцветом английской проповеди. Однако наиболее важным последствием перевода Биб­лии стало внедрение в сознание англичан веры в права простого человека. Для пуритан Библия была высшим свидетельством относительно всего сущего; им никогда бы и в голову не пришло, что это может быть что-то иное, а не непосредственное Слово Божие. Как выра­зился священник Томас Уилкокс, «Нет вам дела ни в чем ином, как лишь в том, к чему вам дана прямая власть Словом Божиим». Однако власть Слова прости­ралась гораздо дальше. Общий язык богослужения да­вал возможность обращаться непосредственно к Богу, без посредничества пап или епископов, и это предо­ставляло каждому всевозможные права, о которых ни­кто никогда бы и не задумался.

Упор на значение отдельной личности, скрытый в этом новом завете, является одним из возможных объяснений склонности англичан к утопическому ро­мантизму. Начиная с «диггеров» — демократов-утопи­стов - XVII века до лейбористской партии века XX, при посредстве Уильяма Блейка, Роберта Оуэна и де­сятков других пышным цветом расцветает вера в воз­можность совершенствования человечества. Уязвимость Америки перед каждым проходимцем в потертом кос­тюме и с фальшивой улыбочкой на лице имеет англий­ские корни: в конце концов отцы-основатели соверши­ли попытку основать свою Утопию. Как выяснил историк этих движений, в середине викторианской эпохи только в одном графстве Ланкашир «Манчестер породил экстатические пляски Матушки Энн, основательницы секты трясунов. Аккрингтон надежно хранил ме­тафизику Сведенборга, Эштон предоставил храм для евангелиста Джона Роу. Сэлфорд вместе с Рокдейлом дали новообращенных для коммуны „Манеа Фэн" (по­селение «коммунщиков» на востоке Англии). Ну а в Престоне настал черед Хебера Кимболла и его братьев-миссионеров собирать урожай душ и тел для своего но­вого откровения». (Мистер Кимболл похвалялся, что не умрет до второго пришествия Христа, и предрекал, что лет через десять-пятнадцать море между Ливерпу­лем и Америкой высохнет. Этого не случилось, но вто­рого пришествия мистера Кимболла ждут до сих пор.) Произошла ли бы английская революция на сто или более лет раньше, чем в большинстве остальных стран Европы, если бы у англичан так твердо не закре­пились эти представления о правах личности? В отли­чие от мирских восстаний XVIII, XIX и XX веков анг­лийский бунт не исключил религии, он обратился к ней за поддержкой. Когда Джону Милтону потребовалось обосновать отсечение головы королю, он привел веру в то, что Господь создал человека по образу своему: следовательно, вся власть королей и государей «есть лишь нечто производное, что народ передал и препору­чил им в доверительное пользование для Общего бла­га всех их». Убеждение англичан «я знаю свои права» в значительной степени обязано этому глубокому убеж­дению в том, что предопределенным свыше является свобода, а не королевская власть. Когда Англия ока­залась расколотой Гражданской войной, восставшие отождествляли себя с иудеями, а Кромвель стал фигу­рой, подобной Иисусу или Моисею. Он не побоялся и сам провести это сравнение: английский народ благо­словен Господом, заявил он в 1654 году, и «единствен­ное из известных мне во всем мире деяний, сравнимое с тем, что содеял Господь с нами... [это] вызволение на­рода израильского через пустыню египетскую, где ему посылались многие знамения и чудеса, к месту, где обосновался он». Именно в борьбе Церкви и государст­ва за то, чтобы первыми получить доступ к Библии на своем языке, а потом с помощью Священного Писания установить отношения друг с другом и с властью, мы видим проявление духа английского индивидуализма. Это одна из причин, почему ни одному англичанину или англичанке никогда не нужно было растворять свою личность в государстве. И это одна из причин, по­чему в стране всегда было так много людей, непохожих на других.

 

 

 

 

ГЛАВА 7     ЛИШЬ ДОМ РОДНОЙ

 

 

 

 

 

                                                                Жизнь англичан дома и жизнь в море взаимно

                                                              дополняют друг друга: их главные характеристики -                 

                                                               безопасность и монотонность.

                                                                                                        Элиас Канетти. Масса и власть

 

В 1835 году молодой англичанин по имени Александер Кинглейк закончил учебу в Кембри­дже и, прежде чем начать карьеру юриста, решил про­верить себя на зрелость и отправился через сирийскую пустыню верхом на верблюде. Он держал путь в Каир, имея при себе «пару пистолетов и двух слуг-арабов». Через несколько дней пути по пустыне они увидели двигавшихся им навстречу трех других верблюдов. Ко­гда те приблизились, стало видно, что на двух верблю­дах едут всадники, а третий увешан поклажей. Потом он разглядел, что один из наездников одет в англий­ский охотничий костюм и выглядит как европеец. Чем меньше становилось расстояние между ними, тем боль­шее волнение охватывало Кинглейка:

 

«Мы сближались, и меня стал мучить вопрос: следует ли нам заговаривать друг с другом? Я посчитал, что незна­комец вполне может обратиться ко мне, и если это про­изойдет, я был вполне готов к общению и беседе, на­сколько это в моем характере; однако мне так ничего и не приходило в голову, что ему сказать... Большого желания останавливаться и начинать разговор как с утренним посетителем среди этой безбрежной пусты­ни у меня не было».

 

К счастью для Кинглейка, человек на другом вер­блюде тоже оказался англичанином. Армейский офи­цер, он возвращался в Англию по суше из Индии. Когда наконец эти незнакомые люди встретились посреди безграничных просторов, «подняв руку к головному убору и вежливо помахав друг другу, мы проехали ми­мо на почтительном расстоянии, словно разминулись на Пэлл-Мэлл-стрит». И ни слова при этом.

В конечном счете победу над английской сдер­жанностью одержали аравийские верблюды, которые, миновав друг друга, дальше идти отказались. Оба анг­личанина повернули обратно.

 

«Первым заговорил он; обратился он ко мне с изыскан­ной вежливостью, словно допуская, что желание заго­ворить с ним возникло у меня просто из общительнос­ти или присущей гражданским лицам любви поболтать всуе, и тут же счел мои попытки познакомиться за похвальное желание получить статистическую информа­цию, из-за чего, когда мы приблизились настолько, что можно было слышать друг друга, произнес: «Вероятно, вы хотели узнать, как проходит эпидемия в Каире?»

 

Откуда у англичан это странное нежелание заво­дить разговор друг с другом? Именно на это один за другим жалуются приезжающие в Англию иностранцы, которые обнаруживают, что познакомиться с англича­нином просто невозможно. Если они добродушны, как Макс О’Релл, писавший об Англии конца викториан­ской эпохи, им это кажется лишь забавным. «Если в ку­пе для курящих вы скажете англичанину, что он уронил на брюки пепел от сигары, он скорее всего ответит: «Я уже десять минут наблюдаю, как у вас в кармане пиджака горит коробка спичек, но ведь не беспокою вас по этому поводу»». Но чаще всего то, что англичанин считает лишь невмешательством в частную жизнь, дру­гим представляется чем-то вроде презрения. Когда анг­личане правили империей, которая правила всем ми­ром, это выглядело высокомерием. С понижением ста­туса нации это стали считать чем-то экстравагантным. В1992 году, через сто лет после упомянутого выше слу­чая, в поезде еще один американец, с удовольствием смахнувший пыль Англии со своих ботинок, решил, что в эту страну целую тысячу лет не вторгался ни один захватчик лишь потому, что делать этого просто не сто­ило. Он целых восемь лет безуспешно пытался с кем-то подружиться, но понял, что единственный способ заво­евать общественное признание в Англии — это изобра­жать безразличие. «Что можно сказать про общество, которое принимает лишь тех, кого мало заботит, при­надлежат они к нему или нет? Для начала это свиде­тельствует, что англичанам в общем-то наплевать, нра­вятся они кому-то или нет. Они предпочитают общест­во других мизантропов. А так как на самом деле ни один мизантроп, заслуживающий того, чтобы его так называли, не выказывает желания становиться членом этого клуба, тех, кто действительно хочет вступить в него, нужно просто третировать».

Он и представить не мог, какое изысканное на­слаждение доставит этот взрыв негодования кое-кому из англичан; пусть Британия больше не правит моря­ми, но англичане по-прежнему способны заставить чу­жестранцев почувствовать унижение. И попал в самую точку. То, что он называет мизантропией, другие могли бы назвать частной жизнью. Это одна из отличитель­ных характеристик англичан, и иностранцы всегда на это сетуют. При упоминании о приключениях Шерлока Холмса в памяти неизменно возникает не сам великий детектив, который раскрывает тайны, связанные с убийством того или иного человека, а образ его дома на Бейкер-стрит, где он со своим другом доктором Ватсоном проводит время в приятной дремоте, пока их по­кой не нарушает некий посетитель, который отчаянно нуждается в помощи. Вот в чем беда с окружающим миром. Он постоянно вторгается в домашний уют.

Даже иностранцы, которых посылают в Англию на работу, могут открыть для себя, что английские кол­леги пригласят их к себе домой лишь однажды — нака­нуне их отъезда. В отличие от некоторых других стран, где общение может время от времени происходить и дома, англичане очень трепетно относятся к домашне­му очагу и предпочитают ресторан или паб. Из этого можно сделать вывод, что приглашение в дом к англи­чанину действительно что-то значит в отличие, ска­жем, от Америки. Однако еще это значит, что вы може­те прекрасно знать, что у кого-то дома происходит не­что невообразимое, но и пальцем не шевельнете, чтобы что-то предпринять. Так, например, в сознании англи­чан навсегда запечатлелись несколько адресов, хотя они никогда там не были: это Риллингтон-Плейс, дом 10, мрачные меблированные комнаты в районе Ноттинг-Хилл на западе Лондона, где некрофил Джон Кри­сти убил полдюжины женщин; Крэнли-Гарденз, дом 23, в Мазуэлл-Хилл и Мелроуз-авеню, дом 195, в Криклвуде, где Денис Нильсен расчленил пятнадцать молодых людей и спустил их в канализацию; Кромвель-роуд, дом 25, в Глостере, где Фред и Роуз Уэст замучили и убили по меньшей мере десять женщин. Все эти слу­чаи имели такие масштабы потому, что соседи были верны английской традиции не совать нос в чужие де­ла. «Мне не хотелось вмешиваться», говорили они лю­бопытным репортерам, пока полицейские в черных плащах выносили один за другим ящики с человечес­кими останками.

Слова, которое точно соответствовало бы англий­скому privacy, просто не существует ни во французском, ни в итальянском, а между тем в Ан­глии это один из принципов, харак­теризующих всю страну.

------------------

Privacy – уединение, частное дело (англ.)

 

На первый взгляд кажется забавным, что у страны нет закона, ко­торый закреплял бы основную идею права на частную жизнь. Но ведь конституционная защита необходима лишь в обществе, где предполагается, что личность есть нечто второстепенное по отношению к государству. Значимостью частной жизни исполнена вся организа­ция страны, начиная от предпосылок, на которых осно­ваны законы, и кончая конструкцией домов, в которых живут англичане. Можно заметить, что английские за­городные дома — жилища людей состоятельных, за не­сколькими намеренно монументальными исключения­ми, такими как Бленхеймский дворец архитектора Ванбру, — не отличаются кричащим внешним видом: такие места скорее вызывают лукавое восхищение, как в строках Поупа

 

                                     Да, сэр, здесь прелестей не счесть,

                                   Но где тут спать

                                  И где тут есть?

 

Гораздо чаще загородный дом скрыт от посторон­них глаз, в самом крайнем случае за высокими стенами или изгородью из густого кустарника, причем для придания еще большего уединения зачастую используют­ся складки местности и склоны холмов.

Эта отделенность проявляется и в жизни простого народа. В большинстве стран континентальной Европы жизнь проходит на улице. Именно на улице лю­ди едят, пьют, сочувствуют, флиртуют, смеются и проводят время. У англичан этой жизни на улице противо­поставлен задний дворик, общение в котором проис­ходит лишь по приглашению. Мечта англичанина — это частная жизнь, но не одиночество, поэтому каж­дый хочет иметь свой дом. Если есть выбор между соб­ственным задним двориком и проживанием в общем доме, где можно воспользоваться такими благами, как общий бассейн или площадка для игр, большинство выберет свой клочок земли. Во Франции, Германии и Италии около половины строившегося в 1990-е годы жилья составляли квартиры. В Англии они в лучшем случае составляли 15 процентов. Это отражает то представление, что в конце дня англичанин не останет­ся посидеть на улице и поболтать, скорее он отправит­ся домой и захлопнет за собой дверь.

 

В октябре 1896 года в германском посольстве в Лондоне появился новый сотрудник. Это был особый атташе, который, помимо дипломатов, занимался изу­чением политической жизни Англии, вооруженных сил страны и торговли с другими странами. Номинально Герман Мутезиус должен был составлять для прусского Министерства торговли отчеты о том, как англичане организуют подачу газа и электричества в свои города и как прокладывают железные дороги. На самом деле он планировал изучить то, что в его представлении было присуще лишь англичанам. Опытный архитектор, Мутезиус задумал осуществить анализ того, как англи­чане строят свои дома. Как он писал великому герцогу Сакс-Веймарскому Карлу Александру, «в английской архитектуре нет ничего более уникального, чем строи­тельство дома... ни один народ не относится к его раз­работке с таким тщанием, потому что ни один народ  в такой степени не отождествляет себя с домом». В ответ

великий герцог с энтузиазмом предлагал ему про­должать исследования, потому что «такая публикация будет иметь огромную ценность здесь, в Германии. Ис­торически сложилось, что представление об обыденно­сти и домашнем уюте меньше развито здесь, в нашем не таком удачливом фатерлянде, чем в Англии».

Результаты своих изысканий Мутезиус опублико­вал лишь спустя семь лет по возвращении из Лондо­на в Германию. Трехтомное издание Das englische Haus появилось в Бер­лине в 1904 и 1905 годах. Хотя меж­ду 1908 и 1911 годами вышло второе издание, на анг­лийском языке его сокращенный вариант был опубли­кован лишь в 1979 году: возможно, это свидетельство того, как мало заботит англичан мнение иностранцев об их образе жизни.

----------------------

Das englische Haus – английский дом (нем.)

 

Мутезиус относился к Англии с невероятным эн­тузиазмом. Однако это не был энтузиазм некритич­ный: города, по его мнению, переполнены «безвкус­ным спекулятивным жильем, и целые акры заняты ни­кудышными, абсолютно одинаковыми домишками», а в пригородах зачастую полно «тривиальных фаса­дов, спроектированных без всякого понимания». И все же, несмотря на это, Англия была единственной разви­той страной, где большая часть населения по-прежне­му жила в домах, а не в квартирах, как в городах кон­тинентальной Европы. В результате в стране было во многие сотни раз больше ценных в художественном отношении домов, чем в Германии. Сильнее всего его восхищало в них то, чем он больше всего восхищался в английском характере - их непритязательная есте­ственность. Тот факт, что люди с таким достатком предпочитали жить дома по возможности наиболее комфортно, не поддаваясь одержимости роскошью или стремлению произвести эффект, говорил, по его мнению, о принадлежности англичан к высшей циви­лизации.

Хотя Мутезиус не мог не уделить основное внима­ние творчеству таких архитекторов, как Лютьенс, Бидлейк и Норман Шоу, у него встречаются некоторые про­ницательные наблюдения относительно того, почему английское домостроение развивалось именно таким образом. Как и многие другие иностранцы, он отмечает важность климата: «сырой воздух Англии и постоянно затянутое тучами небо» заставляли английскую семью искать убежище в доме, в то время как в странах с иным климатом могло возникнуть желание пообщаться и на улице. Гораздо большее значение имели давнишняя ан­глийская самодостаточность и независимость мышле­ния — «от протекающей за стенами их домов жизни этим людям нужно сравнительно немного», - и в силу этого дом становится для них идеальным местом обита­ния. Если добавить присущий им консерватизм, без вос­торга встречающий любые перемены, то англичанам вполне подходил этот разобщенный стиль жизни: «бла­годаря ярко выраженному отсутствию общительности, которое так отличает англичанина от жителя континен­та, он не находит ничего предосудительного в уединен­ности своего одинокого жилища». Мутезиус верно под­метил, что одним из следствий домовладения является то, что англичане в большей степени относятся к свое­му жилью как к чему-то постоянному: пристанище, от­куда тебя могут выселить через несколько недель или месяцев, вряд ли может возбудить интерес к обустрой­ству дома. С таким же успехом можно ожидать, что ко­го-то заинтересует обустройство или украшение номе­ра в гостинице.

Отчасти дело, конечно, и в классовости. В те времена, когда Мутезиус превозносил гениальность анг­лийского дома, миллионы людей жили в прижавшихся друг к другу рядах одинаковых домов, и для них от­ношение к собственности, которое произвело на него такое впечатление, было недостижимой мечтой. В луч­шем случае они могли надеяться на жилье в одном из стандартных домов, подобных тем, что и сейчас мож­но найти на сохранившейся в Манчестере необычной улочке конца викторианского периода рядом с местом, где располагалась первая в мире механизированная фа­брика. Булыжная мостовая теперь скрыта под асфаль­том, но в остальном все осталось по большей части та­ким, каким было построено: две небольшие террасы из красного кирпича друг против друга, то самое жилье, что когда-то можно было встретить в каждом промыш­ленном городке Англии. Самое забавное связано с на­званием этой улочки -  Анита-стрит, потому что ни од­ной Анита-стрит больше нет во всем Большом Лондо­не. Объясняется это тем, что во время строительства эта улочка была для отцов Манчестера показательной, потому что в каждом отдельном доме был самый на­стоящий внутренний водопровод — неслыханная роскошь для рабочих хлопкопрядильных фабрик.  Отцы го­рода очень гордились этим и закре­пили свою гордость в названии этих террас: Санитари-стрит - Канализа­ционная улица. Те, кто жил там поз­же, испытывали неловкость от такого громогласного напоминания всему миру о деятельности их кишечника и настояли, чтобы первая и послед­ние буквы были опущены.

-----------------------

Однако для тех. кто мог себе это позволить, английский дом предлагал завидный набор связанных с водой удобств. Рынок производи­телей такого оборудования в стране был настолько раз­вит, что в XIX в. англичане доминировали на европей­ском рынке ванн, умываль­ных тазов и раковин и убор­ных: исключение составляли биде: многие англичане до сих пор считают, что в них стирают носки. — Примеч. автора

 

Величайшим психологическим преимуществом  английской приверженности дому Мутезиус называет «большее духовное здоровье», происходящее из того факта, что у дома есть контакт с землей, имеется больше возможностей получения доступа к свежему воздуху, а наличие садика помогает не растерять естественной выносливости, которая за­ложена жизнью в деревне и «растрачивается в водово­роте городской жизни». Англичане, которые считают, что города разрушают традиционные моральные цен­ности, вряд ли разделят его энтузиазм, но Мутезиус действительно нащупал одну из их наиболее значимых характеристик.

Мало-помалу характер распределения богатства в Англии становился все более справедливым, и все боль­ше людей получало возможность стать владельцами соб­ственности. В наши дни собственниками своего жилья являются две трети англичан. Это значительно выше среднеевропейского показателя и почти в два раза пре­восходит число частных домов в Германии. В Нидерлан­дах в частных домах живет меньше половины их вла­дельцев, а во Франции лишь чуть больше половины. Было бы опрометчиво делать на основе этих цифр какие-то выводы (в число европейских стран, где много собст­венников своего жилья, входят Греция и Норвегия — но что может быть общего между этими странами?), однако тот факт, что англичане предпочитают брать на себя такие серьезные обязательства, которых нет у многих других европейских народов, о чем-то говорит. Должно быть, это связано с пониманием того, что они делают вложение, что деньги, занятые на покупку кирпичей и строительного раствора, работают на них, в отличие от денег, потраченных на ренту, которые работают на хозя­ина жилья. Но это и свидетельство некоего глубоко скрытого ощущения значимости частной собственности.

В историческом плане от обладания собственным домом зависело участие в политической жизни страны. До 1832 года человек мог принимать участие в го­лосовании лишь в том случае, если налог на принад­лежавшую ему землю составлял не менее сорока шил­лингов в год; в XIX веке размер этого права на голосова­ние всякий раз увеличивался, и право принять участие в демократической форме правления могли лишь муж­чины и домовладельцы. Банк «Эбби Нэшнл», изначаль­но строительная компания, начинал свою деятельность в виде двух организаций, одна из которых — «Эбби Роуд» — провозглашала о желании предоставить молодым людям возможность приобрести собственные дома, чтобы они могли голосовать, а «Общенациональная строительная компания» — «Нэшнл Билдинг Сосайети» — вдобавок надеялась убедить их, что лучше потра­тить деньги на нечто более стоящее, чем выпивка. То, насколько сильно в англичанах желание иметь свою собственность, разглядела Маргарет Тэтчер, заставив­шая муниципальные власти предоставить жильцам до­мов право приобретать их, и это говорит о ее глубоком понимании некоторых заложенных в англичанах чувств (так, как в Англии, к ней не относились ни в Шотлан­дии, ни в Уэльсе).

Последствия этой одержимости видны в каждом городе страны. Если вы проедетесь по английскому при­городу — любому, — вас поразит то, что почти у каждо­го дома есть название. Зачем? Существует отлаженная система нумерации, которая гарантирует гораздо более быструю доставку до нужного адреса любого почтового отправления, нежели беспорядочно составленный спи­сок Тенистых Лужаек, Монрепо или Данроуминов. Но ведь если человек дает дому имя, это говорит о его эмоциональной привязанности к месту, где он живет. Имя — это выражение индивидуальности. А номер - свиде­тельство коммунальности или анонимности.

 

А посмотрите, что они вытворяют со своими дома­ми. Абсолютно респектабельные стандартные эдвардианские дома превращаются в разгул фантазии с покры­тием из штукатурки с каменной крошкой, «лунными» окнами и облицовкой под эпоху Тюдоров. На каждый уик-энд по всей стране мужья покидают жен, отцы оставляют детей, чтобы с молотком, дрелью и кистью в руках оставить след в доме, где они живут. «Сделай сам» — вот имя этой воистину общенациональной одержимости. Феноменальному росту этой пыльной страсти после Второй мировой войны сначала можно было дать какое-то рациональное объяснение: значи­тельное увеличение собственников жилья, этические правила, порожденные существовавшей во время вой­ны карточной системой и заставлявшие обходиться ма­лым и чинить все своими руками, высокие цены на услуги профессиональных строителей после войны и общее стремление к чему-то современному среди моло­дых людей, которым приходилось ютиться в обветша­лых домах. Но при таком анализе не принимается во внимание самый мощный фактор — английская влюб­ленность в свой дом. С увеличением возможностей анг­личанина стать владельцем собственного дома росло и желание сделать его лучше. Первый супермаркет «Сделай сам» открылся в 1969 году, а к середине девя­ностых у его владельцев - Ричарда Блока и Дэвида Квейла было 280 таких супермаркетов. К тому времени англичане ежегодно тратили на do-it-yourself (DIY) бо­лее 8,5 миллиарда фунтов стерлингов.

Навязчивое желание стать владельцем своего дома — это материальное выражение понятия англичан о частной жизни. Не являются ли все эти три веши — островное положение всего народа, коллективное представление о домашней жизни и озабоченность каждого в отдельности частной жизнью — различными прояв­лениями одного и того же феномена? И если да, то от­куда он? В работе американского писателя Ральфа Уолдо Эмерсона «Черты характера англичан» я нашел ме­теорологическое объяснение английского характера. «Англичанин рождается в суровом дождливом клима­те, из-за которого ему приходится свободное время проводить дома, - пишет он. - Именно в домоседстве коренится возможность этого народа разрастаться вширь и ввысь. Мотивом и целью их торговли являет­ся защита независимости и неприкосновенности свое­го жилища». Интересно, подумалось мне, может, все дело действительно в английской погоде?

 

Из Парамарибо, Касабланки, порта Морсби, острова Вознесения и пролива Макмердо поступают элек­тронные сообщения: столько-то осадков, такая-то облачность. В тысячах других мест по всему миру — с помощью метеорологических шаров и спутников, ко­раблей, самолетов и пожилых заместительниц начальников почтовых отделений в Шотландском нагорье — внимательно изучаются небеса и в назначенный час и минуту заполняются сводки. И что же происходит потом с этой лавиной информации о погоде в мире —
в джунглях, пустынях и полярных льдах? Она поступа­ет  в Брекнелл; в Брекнелл, графство Беркшир, городишко, который на самом деле никакой не городишко, а лишь некое сборище дорог с двусторонним движени­ем и автостоянками. Он претендует на известность тем, что отсюда развозятся товары в сеть супермаркетов «Уейтроуз», а в остальном это городишко с супермаркетами на любой вкус — супермаркеты DIY, садоводческие супермаркеты. Возможно, в конце какой-нибудь обширной автостоянки есть и супермаркет, где продаются путеводители по супермаркетам.

Я отправился в этот городишко, хотя ехать туда не было смысла и понять это можно было бы заранее. Если рассуждать здраво, раз погода воздействует на по­ведение человека, она может оказать некоторое воздей­ствие и на его характер. Может быть, озабоченность англичан частной жизнью и домашним очагом объяс­няется лишь тем фактом, что в этом климате приходит­ся много времени проводить в помещении? Резонно предположить, что холодная дождливая погода, из-за которой подросткам зимой вместо поездки на пляж или лыжной прогулки приходится сидеть дома, воз­можно, имеет какое-то отношение к тому, что страна дает столько изобретательной рок-музыки. Но не ле­жит ли за этим нечто более глубокое? Не сыграл ли мягкий и умеренный климат, когда редко случается страшная жара или жуткий холод, свою роль в форми­ровании сдержанного, прагматичного народа? Фило­соф-англофил Джордж Сантаяна считал, что

«Англия преимущественно страна атмосферы... Англий­ский пейзаж, если брать только землю и творения че­ловека на ней, редко являет собой нечто грандиозное. Чарующий, мягкий и в высшей степени удобный для жилья, он почти чересчур домашний, словно там могут жить лишь домашние страсти и запертые в клетку ду­ши. Но поднимите на миг свой взгляд над крышами или вершинами деревьев, и величие, которого вам не хватает на земле, откроется вам во всем блеске».

 

У Сантаяны написано много такого, что почти не поддается пониманию, однако можно чуть ли не ви­деть, к чему он ведет. Иногда действительно кажется, что англичанам не хватает яркости. Верно, они проде­монстрировали, на что способны, дав миру прекрасную литературу. Однако вряд ли найдется хоть один страстный композитор-англичанин за два столетия от Пёрселла до Элгара. Англия породила одного потрясающе­го художника, который произвел целую революцию в живописи, — Тернера, но не дала ни Микеланджело, ни Рембрандта, ни Дюрера, ни Веласкеса, ни Эль Греко, ни Ван Гога, ни Пикассо. Тем не менее каждое лето по всей стране пышным цветом распускаются проводимые в церковных помещениях выставки любительского ри­сунка и живописи. Это в большей степени страна аква­релей, а не картин маслом, миниатюр, а не монумен­тальной живописи. Было бы странно, если климат, в котором живут англичане, не оказал бы на это ника­кого влияния.

Прошло двести лет, с тех пор как доктор Джонсон заметил, что «когда встречаются два англичанина, они первым делом заговаривают о погоде». Сегодня это за­мечание так же верно. Это в какой-то степени объясня­ет общенациональную зацикленность на погоде, когда телевизионные прогнозы погоды в Англии, основанные на анализе данных в Брекнелле и представляемые в ха­рактерном сдержанном ключе с применением тради­ционной технологии нехаризматичными мужчинами и женщинами в неброской одежде, регулярно собирают аудиторию из 6, 7 или 8 миллионов зрителей. Для тех, кто привык к крайностям погодных проявлений на кон­тиненте, этот английский бзик просто непостижим.

 

«В английской погоде [писал Билл Брайсон] иностранца более всего поражает то. что особым многообразием она не балует. Все явления, которые где-то еще прида­ют природе оттенок волнения, непредсказуемости и опасности. торнадо, муссоны, свирепые снежные бураны, смертельно опасные грозы с сильным градом — почти абсолютно неведомы на Британских островах, и, с моей точки зрения, это просто прекрасно. Мне нра­вится одеваться одинаково в любое время года». 

 

Брайсон не отметил главного. В помешанности англичан на погоде нет ничего наигранного: как и увлеченность сельской Англией, это в значительной степени разительно не поразительно. Дело не в самих явлениях природы, а в неуверенности.

Доктор Джонсон прекрасно понимал, откуда у ан­гличан эта одержимость погодой. Это следствие не­поддельной, пусть и не полномасштабной, обеспокоен­ности. «У нас на острове никто, ложась спать, не может предсказать, узрит ли он наутро сияние небес, или они будут затянуты тучами, убаюкает ли его в минуты от­дыха дождь, или их нарушит гроза», — писал он. Так что погода в Англии бывает самая разная, и это одно из того немного, что с абсолютной уверенностью можно сказать об этой стране. Пусть здесь и нет тропических циклонов, но когда живешь на краю океана и на краю континента, то как тут быть полностью уверенным, что тебя ждет? Возможно ли, что готовность к переменчи­вости небес что-то привнесла в некоторые из наиболее бесстрастных аспектов английского характера? Если выразиться еще проще, данная гипотеза состоит в том, как сказал Джонсон, что «расположение духа у нас ме­няется так же часто, как цвет небес», отчего англичане жизнерадостны в солнечную погоду и мрачны в дожд­ливую. Нрав героя англичан Джона Буля, которого придумал в 1712 году Арбетнот, «во многом зависел от атмосферы; его настроение поднималось и падало вме­сте с барометром». (Для многих все совсем наоборот: на самом деле количество самоубийств в Англии уве­личивается с улучшением погоды в апреле, мае и июне.) Англичане, похоже, верят, что благодаря кли­мату своей страны они стали энергичными и изобрета­тельными, в то время как арабы, например, под воз­действием солнца оказались доведены до бессмысленной праздности. (Кстати, так же думают и о них самих: французы, посещавшие Англию в XVIII веке, отмеча­ли, что в силу сочетания обильной мясной пищи и унылого дождливого климата англичане сделались особенно подвержены меланхолии.)

Однако попытки разобраться в его влиянии мало к чему меня привели. Один профессор из Солфордского университета с невозмутимым видом заявил, что, по его мнению, эта тема могла бы быть интересной, тем не менее не стоит ожидать благосклонного отношения к ней со стороны существующей науки, поэтому «най­ти для нее финансирование, боюсь, будет непросто». В связи с этим и пришлось предпринять поездку в серые официальные здания Управления метеорологии в Брекнелле, зажатые между жилым микрорайоном и боль­шой круговой транспортной развязкой, — памятник протестантскому мировоззрению, согласно которому общественные деньги следует тратить лишь на здания, внешний вид которых свидетельствует о нравственнос­ти. Служба эта получила свой статус во время Второй мировой войны и спасла жизнь тысячам солдат союз­ных армий, особенно летчиков, для которых сведения об облачности означали защиту от огня немецких зени­ток, а от предупреждения о возможном встречном вет­ре зависело, хватит ли у тебя топлива, чтобы дотянуть до базы, или ты рухнешь в Северное море.

Февральский день, мимо стучит каблучками, плот­нее закутываясь в пальто, блондинка среднего возраста. «Ух, ну и холодина, верно?» — произносит она, ни к кому конкретно не обращаясь. Из-за крашеных волос, чернеющих у корней на проборе, она немного смахивает на русскую, и я на какой-то миг задумываюсь: а не пытались ли русские проникнуть в Управление метеорологии, которое до сих пор считается частью оборонной системы страны? Но нет, она не русская: ни одному настоящему русскому и в голову не придет сказать, что в феврале холодно. Зимой в России всегда так. Нет, только англичанин в отличие от всех может выразить бесконечное удивление по поводу погоды. Как сетовал американский сценарист Джордж Аксельрод: «В Анг­лии только и делают, что болтают о погоде. Но всем на нее абсолютно наплевать, черт возьми».

В Управлении метеорологии эта английская одер­жимость сводится к перемалыванию цифр со скоростью один биллион или около того следующих одно за дру­гим вычислений в секунду. В течение десяти минут по­сле того, как заместительница начальника почтового отделения в Шотландском нагорье отправит сводку о количестве осадков, температуре и скорости ветра, составляется полная картина погоды в Соединенном Королевстве. Через три часа пять минут после полу­чения в Брекнелле сводок с острова Святой Елены, из Дар-эс-Салама, Папеэте или Кайенны шестнадцатитон­ный сверхбыстродействующий вычислительный ком­плекс — эта «цифродробилка» - выдает прогноз пого­ды для всего мира. Испытываешь некий трепет перед тем, что можно вот так просеивать ряды цифр, приво­дить их к какому-то образцу и выдавать предвидение для любого уголка земного шара. Однако внешний вид этих парней в рубашках без пиджаков, уставившихся на экраны компьютеров, никакого волнения не выдавал. «О нас всегда говорят, что мы ребята немного зациклен­ные», — сказал их начальник в ответ на мой вопрос, не страдают ли его сотрудники от навязчивых мыслей. Трудно было не согласиться, глядя на помещение, за­полненное спокойными вежливыми мужчинами в пид­жаках, коротковатых в рукавах, которые по выходным занимаются радиолюбительской связью, совершают пе­шие прогулки и выращивают гортензии.

Уезжая оттуда, я подумал, насколько же ужасно английское это место, какое спокойствие, функцио­нальность и сдержанная вежливость. Было в нем нечто кроссвордистское, и неуправляемые силы превраща­лись там в уютные клише о том, что нужно одеваться потеплее. В тот единственный раз за последние годы, когда метеорологам пришлось иметь дело с чем-то дей­ствительно из ряда вон выходящим — надвигавшимся ураганом в 1987 году, — Майкл Фиш, сообщавший по телевидению прогноз погоды, сказал, что на самом де­ле беспокоиться не о чем. После чего англичане полу­чили еще больше возможности отдаться своей феноме­нальной способности тихо жаловаться. Метеорологов и метеорологинь их жалобы мало трогали (не больше огорчается многострадальная железнодорожная охра­на, когда пассажиры не приходящих вовремя поездов говорят им то, что думают про услуги пообносившихся железных дорог страны). Перспектива точного прогно­за раздражает даже тех, кто предсказывает погоду. По словам того же начальника, он чувствует подавлен­ность, если изменение погоды наступает через пять дней. Ему хочется, чтобы она изменилась сразу. И это еще одна причина, почему англичане любят жаловать­ся в том числе и на тех, кто сообщает прогноз погоды. В глубине души им нравится, когда погода преподно­сит сюрпризы.

 

Не все иностранцы считают англичан невозмож­ными мизантропами. Американский военный коррес­пондент Марта Геллхорн приехала в Европу из города Сент-Луиса, штат Миссури, в 1930 году, отправилась репортером на Гражданскую войну в Испании, вышла замуж за Эрнеста Хемингуэя, первой написала о кон­центрационном лагере Дахау, делала репортажи из Вьетнама, а в восемьдесят один год стала первым иностранным корреспондентом, попавшим в Панаму по­сле свержения диктатора Норьеги. Когда я с ней по­знакомился, примерно за год до ее смерти, у нее ужас­но ухудшилось зрение — «все этот проклятый болван хирург — говорил, что лучший в Лондоне», — поэтому писать у нее почти не получалось. Но у этой натураль­ной блондинки с красивыми пальцами и по-прежнему стройными длинными ногами имелись колкие сужде­ния про все на свете. Во время Второй мировой войны она оставила напивавшегося до бесчувствия Хемин­гуэя на Кубе и приехала в Лондон, чтобы смотреть с балкона «Дорчестера», как на Парк-Лейн разрывают­ся первые самолеты-снаряды Гитлера. Позже, пожив в Париже, Мексике и Африке, она купила квартиру на Найтсбридж и жила попеременно то там, то в удален­ном коттедже в Уэльсе на самой границе с Англией.

Однажды я спросил, почему она предпочла жить в Англии. Как выяснилось, то, что побудило ее к этому, не имеет ничего общего с обычно приводимыми дово­дами: это и не уровень театра, не удобное место пере­садки на различные авиалинии, не относительно высо­кое качество средств массовой информации - ничего подобного. Англия ей понравилась за ее абсолютное равнодушие. «Я могу уехать, провести шесть месяцев в джунглях, вернуться, войти в комнату, и никто не за­даст ни единого вопроса о том, где я была и чем зани­малась. Мне просто скажут: «А, вы, как мило. Выпить хотите?»»

Я предположил, что, возможно, это естественная сдержанность или нежелание вторгаться в частную жизнь. Однако она назвала это «уединенностью без­различия».

«Я считаю, у англичан комплекс превосходства. Вот немцы всегда спрашивают: «Что вы о нас думаете. Им не все равно, понимаете? Англичанам на это наплевать. Они уверены, что превосходят всех остальных, поэтому им нет никакого дела, что думают другие».

Выражение «уединенность безразличия» о чем-то напомнило, и через пару дней я вспомнил, в чем дело. Похожая фраза встречается у французского писателя Андре Моруа. Во время Первой мировой войны Моруа служил офицером связи с британской армией и на основе личного опыта написал доброжелательную кар­тинку национального характера англичан — «Молча­ние полковника Брэмбла». Он советовал никогда не стесняться перед англичанами и говорить им все под­ряд: они слишком горды, чтобы обижаться. Многолет­няя история процветания привела к тому, что «у Анг­лии нет комплекса неполноценности... Благодаря Богу и английскому флоту, на землю Англии никогда не ступала нога захватчика. Единственное чувство, кото­рое вызывают у нее другие народы, — это огромное безразличие». Если Моруа смог прийти к такому за­ключению в 1918 году, то разве это не стало еще более верно после победы в еще одной мировой войне?

Говорят, нельзя одновременно иметь два взаимно противоречащих друг другу представления. Сдается, однако, что англичане довольно успешно справляются с этой задачей. Они уже давно приспособились к свое­му понизившемуся статусу в мире. Тем не менее ослаб­ленное тело как-то сохраняет представление о своей несравненности.  Egoїste  comme  ип Аnglais, говаривали в 1930-е годы, и все тут же понимали, о чем речь.

----------------------

Egoїste  comme  ип Аnglais – эгоист, как англичанин (фр.)

 

Любовницу Г. Уэллса Одетту Кеун просто покорили большие знаки внимания, которыми англичане сопровождали каждое свое действие. «Вот в чем дело, — решила она, — вот что на самом деле в них главное: они люди воспитанные... Вежливость, любезность, обходительность, терпимость, сдержанность, самокон­троль, игра по правилам, жизнерадостный характер, приятные манеры, спокойствие, стоицизм и невероят­но высокий уровень общественного развития — все эти восхитительные черты я обнаружила в англичанах». Но за все это пришлось платить. Из-за прирожденной тенденции к компромиссу им никак было не принять решение. Хуже того, оказалось, что они — невыноси­мые снобы. (Мисс Кеун уверяет, что однажды оказа­лась перед общественной уборной, надпись на которой гласила: джентльмены - один пенни; мужчины -бесплатно, а за углом - другая: леди - один пенни; женщины - бесплатно. Пока она стояла, ошеломлен­ная этой кастовостью в отправлении малой нужды, к ней подошел полицейский и осведомился, не нужен ли ей пенни.)

В те времена, когда с ней это приключилось, Анг­лия несла миру образец гражданских отношений -«леди» и «джентльмены», — вызывавший восхищение и служивший образцом для подражания. Но подобную самоуверенность и гордыню англичане проявляли ве­ками. Живя у себя на острове в безопасности, они смот­рели свысока на менее везучих, кто англичанином не был и страдал от этой хронической ущербности. Такая поразительная надменность появилась еще в конце правления династии Тюдоров. Французский хронист Фруассар говорил о народе, который «исполнен такой гордыни, что для него имеет значение лишь одна на­ция, своя собственная», а у историка Мишле это «гор­дыня, воплощенная в целом народе». Чему тут удив­ляться, читая замечание Эмерсона об англичанах вик­торианской эпохи, которые «не скрывают, что для них весь мир помимо Англии - куча мусора». Однако даже в 1950-х годах Гарольд Макмиллан заявлял, что «мы знаем, что в целом, несмотря на наше самоумаление, это самая замечательная страна в мире».

Стойкое агрессивное невежество по отношению к «загранице», которым до сих пор отличается эта сторона гордыни англичан, достигает апогея, когда речь заходит о стране, с которой их сравнивала Марта Геллхорн, — о Германии. Во многих отношениях Германия, как и Голландия, — страна, с которой, казалось бы, у англичан могло быть больше всего общего. Возмож­но, в Германии все слишком регламентировано и отсут­ствует чувство юмора, но ведь, по крайней мере, эта страна вышла обновленной после двух мировых войн и бедствий нацизма, построив процветающее, гумани­стическое общество, в силу чего немцам не все равно, что думают о них другие. Англичанам — и это оче­видно — перестроиться не удалось, они просто стали беднее. В 1955 году на один фунт можно было купить 11 марок. К 1995 году на него можно было купить меньше трех. Какой же исключительно рассчитанной слепотой нужно обладать, чтобы относиться к подоб­ному сравнительному спаду как к чему-то, чем можно гордиться. Тем не менее эти карикатурные националь­ные представления, которые пародировал Оруэлл, про­должают жить, только в несколько измененном виде.

В 1990 году тогдашний посол Германии в Лондо­не, уставший от беспрестанных нападок на немцев в британской «желтой» прессе, решил противопоставить предрассудкам знание. Была устроена встреча с редак­тором одной из этих газет. На беду, посол оказался родственником одного из лучших пилотов времен первой мировой войны, «Красного Барона» Манфреда фон Рихтгофена. Используя все свое обаяние диломата, посол в течение одного или двух часов, которые, по его мнению, оказались очень продуктивными, терпеливо объяснял этой газете, что у его страны нет на­мерений создать четвертый рейх, в котором Британским островам будет отведена роль некоей колонии рабов недалеко от материка. Открыв на следующий день эту газету, он увидел, что заголо­вок над рассказом о его миротворческих усилиях гла­сит: «Гунн беседует с «Сан»».

-------------------------

Начиная с Первой мировой  войны слово «гунны» стало у англичан презрительной кличкой немцев.

 

Откуда у англичан это удивительное равнодушие? Отчасти это можно объяснить хорошо развитым чувст­вом юмора. У немцев склад ума другой, и это обнару­жил австрийский философ Виттгенштейн, которому пришлось отказаться от намерения написать книгу по философии, составленную целиком из анекдотов, когда он понял, что чувство юмора у него отсутствует. Немец­кое остроумие — это, как известно, не смешно (хотя да­же тот самый немецкий посол смог с улыбкой говорить о заголовке в «Сан». Через несколько дней). Англичан, по крайней мере, спасает то, что они могут смеяться над собой. А основой для этого должно быть чувство глубокой уверенности в себе. Раз деятельность государ­ства в целом за последние пять десятилетий далеко не впечатляет, корни этого следует искать в личности. Англичане не гордятся достижениями своих прави­тельств: они знают, что в лучшем случае туда входят «типы», а в худшем — шарлатаны. Появись английский премьер-министр на телевидении и обратись он к ним так, как обращаются к своему народу американские президенты, — «мои соотечественники американцы». — аудитория попадала бы со смеху.

Прокатитесь в Англию на поезде Париж-Лондон по туннелю под Ла-Маншем, и у вас сразу появится возможность заметить равнодушие англичан к положе­нию своей нации. Вы проделаете путь из города, кото­рый своими великолепными бульварами и авеню про­возглашает веру в централизованное планирование, в город, который про­сто взял и вырос как Топси.

-------------------------

В популярном в 19 веке романе американской писательницы Гарриет Бичер Стоу «Хижина дяди Тома» (1852) есть юная девушка-рабыня Топси, которая говорила,что «просто взяла и выросла». «Вырасти как Топси» сначала значило «незапланированный рост», а потом – «значительный рост».

 

Париж остается городом, в котором власти по-прежнему могут осуществлять та­кие grands projets, как Ля Дефанс — деловой центр или Бастиль Опера, в то время как в Лондоне вряд ли со­гласятся на установку какой-нибудь новой статуи.

--------------------

Grands projets – грандиозные проекты (фр.),

 

Об этой разнице свиде­тельствует даже сама эта железная дорога. К декабрю 1994 года уже хо­дили прямые поезда между Парижем и Лондоном. Приняв решение начать свой grand projet, французское правительство просто сделало так, чтобы это произошло. От Парижа до побережья была проло­жена высокоскоростная железная дорога, по которой с момента открытия туннеля поезда мчались со скоро­стью до 186 миль в час. Вылетев из туннеля в сельские районы Кента, поезда сбрасывали скорость чуть ли не наполовину. Англичане не успели вовремя построить свою высокоскоростную железнодорожную линию. Власти оправдывались тем, что в Кенте большая плот­ность населения, что это самый процветающий уголок Англии в отличие от относительно заброшенного севера Франции. Однако настоящая причина лежит в раз­личии отношений между личностью и государством. Просто французское правительство готово навязать свою волю: если оно захочет проложить железнодорожную линию или построить атомную электростанцию. оно отпускает на это средства независимо от того, через чей задний дворик пройдет это строительство. Англичане же не только не стали увеличивать размеры налогов, чтобы реализовать проект, но и провели про­ектные исследования, которые могли принимать во внимание возражения от владельца каждого частного дома. Различие в приоритетах — централизованные предписания о нуждах государства и беспокойство от­дельных граждан — говорит о многом. С английской стороны рассчитывают на окончание строительства высокоскоростной железнодорожной линии из тунне­ля к 2007 году. Может быть, его и закончат.

Как людям меланхоличным от природы, некото­рым англичанам стало неловко от того, как обстоят де­ла со строительством этой ветки железной дороги под Ла-Маншем. Ведь надо такому случиться, что даже не­мудреное дело, такое как совместное строительство же­лезной дороги, кончилось тем, что французы получили возможность бахвалиться превосходством своей инже­нерной мысли! Взглянув на этот факт с позитивной точки зрения, англичане могли бы поздравить себя с тем, что живут в стране, где государство не может по­ступать как ему заблагорассудится и переступать через гражданина. Напрашивается вывод: французы считают, что государство и есть народ, а вот в Англии государст­во — нечто иное: это «они».

Случись мне составлять список тех качеств англи­чан, которые впечатляют больше всего, — чудаковатая отрешенность, терпимость, здравый смысл, вздор­ность, склонность к компромиссу, глубоко заложенное в них ощущение своей политичности, — думаю, моих похвал больше всего удостоилось бы это чувство — «я  знаю свои права». Приверженность к некоторым с та­ким трудом завоеванным свободам заложена очень глубоко. Это тот же дух, которым отличалась борьба за Великую хартию вольностей, Хабеас корпус акт, суд присяжных, свободу печати и свободные выборы. Ге­рои этой борьбы, будь то политики Джон Хэмпден, Джон Пим, Джон Лилберн, Алджернон Сидни или Джон Уилкс, стоят в одном ряду с участниками кампа­ний, не боявшихся требовать свобод, которые в другой стране можно было получить лишь ценой всеобщей ре­волюции. Главное при этом, что если даже эту борьбу не выигрывали отдельные личности, победа в ней ста­новилась следствием согласия государства примирить­ся с борьбой этих отдельных личностей. В каждой схватке есть свои Робеспьеры, но в Англии государство с большей или меньшей неохотой сдерживало их.

Это устоявшееся свойство английских свобод, по­хоже, признал даже такой великий сторонник автори­тарной власти, как Наполеон. На полях переведенной им работы Джона Барроу «Новая и беспристрастная история Англии с вторжения Юлия Цезаря до подписа­ния Предварительного мирного договора 1762 года» он нацарапал: «За долгие годы король, несомненно, может присвоить больше власти, чем ему положено, он может даже воспользоваться своей властью, чтобы со­вершать несправедливости, однако крики народа вско­ре превращаются в громовые раскаты, и король рано или поздно уступает». Когда попытки самого Наполео­на присвоить верховную власть в Европе закончились неудачей в битве при Ватерлоо, он примерил это анг­лийское ощущение свободы на себя, сдавшись именно англичанам, потому что, как он выразился, «сдавшись любой другой державе союзников, я отдал бы себя на милость прихотей и воли монарха. Сдаваясь Англии, я отдаюсь на милость народа». Когда ему сказали, что английское правительство намеревается отплатить за это доверие, отправив его на остров Святой Елены, он пришел в ярость. «Я требую, чтобы меня приняли как английского гражданина, — заявил он. — Я прекрасно понимаю, что сначала не смогу получить права англи­чанина. Должно пройти несколько лет до получения права на постоянное проживание». От одной наглости просто дух захватывает.

 

Как одно из следствий этой английской зацикленности на частной жизни и индивидуализме, сформиро­вался народ, который не так-то просто вести за собой. Они не верят увещеваниям, и чем дальше отстоят от столичной жизни, тем сильнее их упрямство. Жителям Восточной Англии, например, просто на все наплевать. Епископ Норвичский услышал такое наставление от своего предшественника: «Добро пожаловать в Нор­фолк. Если захотите вести кого-нибудь в этой части мира за собой, сперва выясните, куда они направляют­ся. И шагайте впереди».

Такое впечатление, что веками на англичан воз­действовал некий атавизм свободы. Благодаря ему по­явились философы Джон Локк и Томас Хоббс; послед­ний дал английскому народу уверенность, позволив­шую быстро завершить революцию; свергнуть короля, а затем обезглавить его; заменять, когда понадобится, одну правящую династию другой; плодом его стала американская революция с ее замечательным требова­нием свободы для каждого. Он воспитал философов и экономистов Адама Смита, Джереми Бентама, Гер­берта Спенсера и Джона Стюарта Милля. Время от вре­мени англичане демонстрировали, что могут не смеши­вать личную слабость личности (Уилкс, например, этот распутник с безобразной внешностью, относился к шотландцам с доходящей до ксенофобии ненавистью) и представляемое ими благородное дело.

Левеллеры, радикалы XVI века, превозносили ми­фические времена до того, как свободнорожденные ан­гличане попали под ярмо «норманнского ига». Есть свидетельство, что задолго до вторжения норманнов су­ществовала давняя традиция веры в силу закона и пра­ва личности и правление английских королей было не диктаторским, а совещательным. О приверженности ан­гличан свободе свидетельствует свод законов Альфреда Уэссекского 871 года. Он не только признавал, что об­щество не может функционировать, если оно не в состо­янии опереться на народ, у которого есть определенные обязательства («Всяк должен строго держаться присяги и обязательства своего»), в нем также присутствовала идея свободы каждого. «Ежели кто лишит свободы сво­боднорожденного, который без греха, то платит десять шиллингов. Коли побьет его, то выплачивает ему два­дцать шиллингов». Привычка соблюдать законы укоре­нилась в англичанах настолько глубоко, что даже вторг­шийся в страну в 1066 году Вильгельм Завоеватель лишь попросил своих новых подданных и дальше со­блюдать законы короля Эдуарда Исповедника с внесен­ными им дополнениями.

Опровергая марксистское толкование истории, ис­торик Алан Макфарлейн пишет, что в стране было чув­ство личной свободы задолго до Реформации, потому что право на частную собственность закреплено в анг­лийском законодательстве; а раз имущество можно было приобрести, то отношения основывались на договоре, а не на положении в обществе. А когда любой че­ловек мог вполне свободно покупать и продавать зем­лю, возникло и было закреплено в законе представле­ние о правах личности, запечатлевшееся в сознании англичанина на века. По сравнению с жесткими фео­дальными и полуфеодальными классовыми структура­ми, сохранившимися в таких странах, как Франция, Англия изобрела для себя такую систему общественной организации, которая благодаря своей гибкости оказа­лась достаточно устойчивой, чтобы пережить самые различные потрясения. Несмотря на классовые стерео­типы, в Англии на протяжении веков сохранялся зна­чительный уровень перемен в обществе. В стране тоже хватало классовых протестов, начиная с крестьянского восстания под руководством Уота Тайлера в XIV веке и кончая движением чартистов в веке XIX. Но они про­ходили вполне цивилизованно по сравнению с крово­пусканием, сопровождавшим подобные события на Ев­ропейском континенте.

Ко времени правления Тюдоров в экономическом, общественном и политическом плане Англия отлича­лась от остальной Европы, и не последнюю роль в этом сыграло то, что ее население было немногочисленным (составляя половину населения Испании и одну чет­верть населения Франции) и процветающим. Богатст­во росло на спинах овец: англичане превратились в главных поставщиков высококачественной шерсти в Европе, и один путешественник, глядя на богатство торговцев шерстью, с завистью пишет о «золотом ру­не» страны. Во время Столетней войны избавление Англии определил тот факт, что страна действенно под­готовилась к ней, заложив еще не произведенную шерсть для финансирования превосходной армии. Ро­дившийся в 1304 году великий поэт и гуманист эпохи Возрождения Франческо Петрарка писал: «Во времена моей молодости англичан считали самым робким из всех неотесанных народов, но сегодня это превосход­ные воины; после ряда их блестящих побед рухнула репутация Франции, и англичане, когда-то стоявшие ни­же, чем даже несчастные шотландцы, предали царство французское огню и мечу».

Об этом периоде богатства свидетельствуют сот­ни больших домов, сохранившихся с тюдоровских времен. Может быть, и верно, что болезнью англичан стал снобизм, но барьеры между английскими класса­ми никогда не были такими непреодолимыми, как это пытаются представить марксисты: в противном случае высшие классы или оказались бы перебиты, или вы­мерли бы много веков назад. На самом деле элита по­стоянно пополнялась свежей кровью, пробившей себе дорогу индивидуальным предпринимательством. В чем действительно преуспела Реформация, в частности, в связи с разграблением монастырей, так это в изъя­тии — иногда в буквальном смысле слова, когда монас­тырь изымался у Церкви и передавался какому-нибудь нуворишу, — представления о земной власти, основан­ной на авторитете Папы Римского, и замены его неко­ей моделью, главным в которой было свидетельство о том, что предпринимательство действенно. Когда бо­гатых становится больше, люди начинают говорить о своих правах, и это поняли тираны по всему миру. Образцовый англичанин (см. главу 9) стал продуктом тщательного ухода, а не выведения породы. Алан Макфарлейн приводит высказывания таких людей, как ар­хиепископ Кранмер, который, говоря о допуске учени­ков с различным социальным положением в школу Крайст-Черч в Кентербери, отмечал: «Насколько я по­нимаю, ни один из нас здесь не джентльмен от рожде­ния, но все мы шли к тому, чтобы стать таковыми от низкого и подлого происхождения». К этому можно добавить, что заведения, в массовом порядке выпус­кавшие джентльменов, будь то великие «бесплатные грамматические школы» или колледжи, такие как Оксфорд и Кембридж, в основном создавались не за счет государства, а на средства частных благотворителей.

Видимо, вследствие этого англичане стали наро­дом глубоко политизированным. Немецкий путешест­венник Карл Филипп Мориц, побывавший в Англии в 1782 году, делает сравнение не в пользу того, как по­ставлено дело в Германии. Он пишет домой:

 

«Мой дорогой друг, когда видишь, как самый последний возчик здесь проявляет интерес к общественным делам, как духом нации заражаются самые маленькие дети, как каждый ощущает себя человеком и англичанином — таким же, как его король и королевский министр, — это наводит на мысли совсем отличные от тех, что воз­никают у нас при виде муштры солдат в Берлине.»

 

На первый взгляд, это вроде бы противоречит фе­номену английского индивидуализма. Посетив Анг­лию в 1830-е годы, французский историк Алексис де Токвиль после долгого размышления заключает, что «в основе характера англичан лежит дух индивидуа­лизма». Но как, задается он вопросом, англичане ухи­тряются одновременно быть настолько самими по се­бе и при этом постоянно образовывать клубы и об­щества: как могут в одном народе быть так высоко развиты и дух объединения, и дух исключительности? Он решил, что англичане формируют объединения, когда не могут получить желаемого индивидуальным усилием. К тому же они хотят оставить полученное се­бе и поэтому культивируют исключительность. А так как индивидуальность приводит людей к еще большей соревновательности, растет и потребность в объедине­нии ресурсов. Однажды он спросил Джона Стюарта Милля, автора трактата «О свободе», считает ли тот, что англичане когда-нибудь сделают выбор в пользу централизованной системы правеения. «Из-за наших привычек или природы нашего темперамента нас ни  в коей мере не влечет к обобщениям, — ответил англичанин, — но ведь на обобщениях и основывается цен­трализация; это желание власти откликаться, равно­мерно и обобщенно, на настоящие и будущие потреб­ности общества. Мы никогда не относились к прави­тельству с такой возвышенной точки зрения».

Взглянув, как устроена жизнь в Англии, вы увиди­те, что со времен Милля мало что переменилось. Нель­зя отрицать, что ответственность государства возросла и количество денег, изымаемых у граждан в виде нало­гов, умножилось в огромных размерах. Однако после­военные уверения, что у правительства достаточно воз­можностей, чтобы построить утопию, оказались неве­роятно пустой болтовней, таким же несостоятельным оказалось и контрнаступление, предпринятое Маргарет Тэтчер в 1980-х годах. Людям остается верить лишь в нечто здравомысленно среднее, и как можно больше оставляется на усмотрение каждой отдельной личнос­ти. Одна из причин, почему англичане никогда особен­но не интересовались ни фашизмом, ни коммунизмом, в том, что они обладают весьма здравым скептицизмом относительно того, чего может достичь государство. Поучительно, что низший чин в британской ар­мии, рядовой — private soldier, — ведет историю еще с Дошекспировских времен. Во Франции такой чин на­зывается soldat de 2 classe. Английский солдат клянет­ся в верности не своей стране и уж конечно не пра­вительству, а своему королю или королеве, и в первую очередь он верен своему полку; полки до сих пор, похо­же, по старинке подразделяются по графствам. Именно инстинктивная английская подозрительность к регу­лярным войскам заставила власти одеть столичную по­лицию в синюю форму, пошитую так, что она больше походит на гражданское платье, чем на военный мундир. К 1880-м годам газета «Таймс» уже рассуждала о том, что «полицейский, которого в городах других стран не только преступный мир, но и рабочий класс в целом считает своим врагом и который во время об­щественных беспорядков становится жертвой народ­ной ненависти, в Англии скорее друг народа, чем не­друг». Для своего времени это замечание носит классо­вый характер и кажется бредом сумасшедшего через сто лет, когда страна стала свидетелем того, как Марга­рет Тэтчер бросила силы полиции на разгон забастовки шахтеров, когда по телевидению показывают сериалы с крутыми парнями, которые пьют как сапожники, и люди своими глазами видят, как полицейские носятся по улицам больших городов на высокой скорости, но приезжают на место происшествия всегда слишком по­здно. Тем не менее все чаще раздаются голоса, что для обуздания преступности, нужно снова ввести обходы полицейских патрулей. Это не назовешь требованием народа, отчужденного от своей полиции.

В обществе индивидуумов люди остаются верны­ми группам, родственным по духу. Уличной жизни с ее ни к чему не обязывающими случайными встречами англичане предпочитают общение по своему собствен­ному выбору и образуют клубы. «Кто правит стра­ной? — задавал риторический вопрос Джон Бетчемен. — Королевское общество защиты птиц. Его членов можно найти за каждым забором». А ведь эти слова сказаны им задолго до сегодняшнего дня, когда коли­чество членов этого общества достигло головокружи­тельного уровня, намного превышающего миллион че­ловек. Существуют клубы любителей рыбной ловли, поддержки футбольных команд, карточной игры, аран­жировки цветов, любителей гонок голубей, приготов­ления джема, езды на велосипеде, наблюдения за пти­цами, даже любителей отпусков. Средневековые системы гильдий приняты у многих европейцев, но толь­ко англичане могли превратить почетное членство в гильдии каменщиков во франкмасонство и создать в 1717 году первую Великую Ложу или ассоциацию лож. Число членов этой организации значительно поубави­лось, однако к концу 1990-х годов в нее еще входило 350 000 человек. Другие организации, основанные ан­гличанами, — бойскауты, например, или Армия Спасе­ния - распространились по всему миру. Даже в начале таких великих политических и гуманистических кам­паний, как борьба политика Уильяма Уилберфорса за отмену рабства через его Общество за отмену рабства, стояла добровольная ассоциация. А главной организа­цией, занимающейся защитой детей, по-прежнему яв­ляется благотворительное Общенациональное общест­во по защите детей от жестокого обращения. Главное во всех этих организациях то, что, вступать в них или нет, каждый выбирает сам.

«Хоум», «домашний очаг»  — вот что у англичан вместо отчизны. В понятиях «Vaterland» или «patrie» слишком явно значение государства и важность понятия народа и происхождения.

----------------------

Vaterland – родина, отечество (нем.)

Рatrie - отечество (фр.)

 

«Хоум» — это где живет каждый, но это и нечто воображаемое, место духовного отдыха. Но, как ни странно, это может также значить, что понятие «Англия» в сознании каждого англичанина отличается от окружающей их действительности.

 

 

 

 

 

 

                  ГЛАВА  8      ВСЕГДА ПРЕБУДЕТ АНГЛИЯ

 

                 

                                                         Лучше один акр в Мидлсексе, чем целое

                                                                                        княжество в Утопии.

 

                                                                                                                                               Лорд Маколей

 

В 1993 году накануне Дня святого Геор­га тогдашнему британскому премьер-министру Джону Мейджору пришлось выступать с непростой речью. Нужно было убедить свою партию, что она может до­верить ему защиту страны в переговорах с Европей­ским союзом. Партийная дисциплина уже значительно хромала, и выступавшие против говоруны из правого крыла все чаще отказывались принимать его завере­ния. Вопрос отношений Великобритании с остальной Европой расколол всю партию и всех, начиная с каби­нета министров до избирателей в самом крошечном ок­руге, и чем ближе к рядовым избирателям, тем более «антиевропейскими» становились настроения. Прой­дет четыре года, и в парламентской партии начнется чуть ли не самая настоящая война по этому вопросу, а пока они пререкались между собой, рейтинг правитель­ства консерваторов упал, и на выборах в мае 1997 года избиратели словно забыли про них.

Все это Мейджор понимал. Его собственное отно­шение к Европе не выдерживало сравнения с критиками из правого крыла, с их дешевыми и устрашающими лозунгами, потому что было в высшей степени прагма­тическим и чистой идеологии там было немного. В представлениях о суверенности наций и значении свободной торговли он мало чем отличался от боль­шинства членов своей партии. Но он не был готов к то­му, чтобы демонизировать остальные страны Евро­пейского союза, большинство лидеров которых знал и уважал. Как он должен был поступить? Этот всем ан­гличанам англичанин был «приличным малым» и, должно быть, инстинктивно понимал заботы «своего» народа. Однако на многие годы он оказался погребен в ограниченном мирке политики Вестминстерского дворца. Да и ораторскими способностями он не блис­тал; один репортер, наблюдавший, как он забирается на импровизированную трибуну во время предвыборной кампании 1992 года, пишет, что, когда Мейджор пы­тался произнести речь, его голос напоминал излияния «сердитого зануды, возвращающего неработающий то­стер в магазине «Вулвортс»».

Большая часть этой речи складывалась сама со­бой. Тут и перечисление достижений правительства, обычное получение кредита доверия, разменной моне­ты политического приспособленчества. Тут и различ­ная чепуха о решимости правительства быть «в самом сердце Европы», хотя большинство его действий наво­дило на мысль, что имеется в виду скорее не сердце, а аппендикс. Тут и заявления о том, что вступление Ве­ликобритании в Европейский союз ничем не угрожает суверенитету страны. Тут и прямой намек на то, что, че­стно говоря, у страны нет выбора. Но нужно было чем-то закончить, чтобы у аудитории остался некий образ безопасности страны. То, что он выдал, оказалось не­вероятным словесным портретом. «Через пятьдесят лет, — сказал он, — Британия по-прежнему будет страной, где на поля графств ложатся длинные тени, стра­ной теплого пива, существующих несмотря ни на что зеленых пригородов, где выгуливают собак и наполня­ют бассейны, и — как выразился Джордж Оруэлл — «пожилые дамы спешат к причастию на велосипедах сквозь утреннюю дымку»».

Боже, откуда все это? О каком уголке Англии гово­рил премьер-министр, где жизнь протекает в таком не­обычном ключе, как до грехопадения? Последний раз лирические излияния премьер-министра об Англии улыбающихся доярок и теплого пива мы слышали в 1920-х годах. Политик Стэнли Болдуин заявлял, что говорит «не как человек с городской улицы, а как чело­век с тропинки в поле, как человек гораздо более про­стой, пропитанный традициями и невосприимчивый к новым идеям». (Когда в 1923 году его выбрали лиде­ром консервативной партии, Болдуин заявил, что готов вернуться в родной Вустершир, где, по его словам, он «вел бы достойную жизнь и разводил свиней».) Хотя дед его был из Шотландии, а бабка — из Уэльса, Болду­ин представлял себя чистопородным англичанином. Столичные снобы раскусили его наигранный образ жи­теля предместий с неизменной трубкой из вишневого дерева и твидовым костюмом, но народу он нравился потому, что был похож на солидного, богобоязненного землевладельца (еще одна ловкость рук: он был тор­говцем скобяными изделиями в третьем поколении и никогда не владел землей, если не считать несколь­ких акров, обозреваемых из фамильной кузницы).

 

«Для меня Англия — это деревня, а деревня — это Анг­лия [говорил Болдуин в одной из характерных для не­го речей]. И когда я спрашиваю себя, какой мне пред­ставляется Англия, когда я думаю о ней за границей,  в формировании этого образа участвуют самые разные  ощущения — это и слух, и зрение, и некоторые незабываемые ароматы... Это звуки Англии: стук молота о на­ковальню в деревенской кузнице, скрипучий крик ко­ростеля росистым утром, побрякивание оселка о косу и картина, на которой пахарь переваливает за плугом бровку холма, — как выглядела Англия с тех пор, как стала Англией... эта непреходящая картина Англии».

 

Это чистой воды выдумка. Абсолютно ничего не­преходящего ни в одной из этих картин или звуков не было. Косу уже заменяли уборочные машины, а с нача­лом использования двигателя внутреннего сгорания работа кузнеца свелась к изготовлению подков для по­ни детей бизнесменов, которые покупали дома ферме­ров, вытесненных с этой земли. К тому времени, когда была произнесена эта речь, Англия уже семьдесят лет была преимущественно городским обществом. Для по­давляющего большинства людей узнать коростеля по характерному скрипучему крику было все равно что перевести что-то с санскрита. А когда через семьдесят лет с речью в духе Болдуина выступил Джон Мейджор, коростель уже появлялся в Англии только летом как случайный визитер: места его гнездования уже были уничтожены интенсивным методом ведения сельского хозяйства. Мейджор несколько модифицировал эту идиллию, у него присутствуют и сельская местность, и пригороды. Но это «зеленые пригороды», удобные местечки, которые служат прибежищем от городской жизни.

Эта речь стала манной небесной для сатириков, которые со столичным презрением ухватились за эти допотопные образы, как за еще одно доказательство того, что премьер-министр все меньше представляет себе, что происходит на самом деле. Когда я спросил     Джона Мейджора, что заставило его обратиться к этим метафорам в духе Болдуина, было видно, что даже три года спустя ему тяжело вспоминать об этом. Он счи­тал, что его неверно поняли (что характерно, добавив: «Возможно, в этом моя вина»). По его мнению, он «привел кое-какие поэтические выражения» о «теплом пиве и англичанках, спешащих на велосипедах к прича­стию», «в качестве иллюстрации того, что важнейшие характеристики страны никогда не будут утрачены вследствие углубляющихся отношений с Европейским союзом. Грубо говоря, хотелось донести до них: фран­цузы с немцами не будут сверху, хоть многие и стра­шатся этого!»

Не будем опровергать выдумки о том, что полити­ческие лидеры сами пишут свои речи (хотя Мейджор сам выдает эти уловки, утверждая, что «привел кое-ка­кие поэтические выражения»). Все дело, однако, в том, что, несмотря на это паясничание, речь сработала. Слу­шатели Джона Мейджора на самом деле узнали в нари­сованной им картинке Англию. Как это объяснить?

Что-то удивительное произошло с восприятием англичанами страны, в которой они живут. Мейджор был похож на человека, стоящего у края колодца и опу­скающего в него ведро, чтобы зачерпнуть воды. В кол­лективном подсознании, из которого Джон Мейджор извлекал свои картины, существует иная Англия. Это не страна, где на самом деле живут англичане, а место, где им кажется, что они живут. Во многом оно соприкасается с окружающей их реальностью, но это нечто иде­альное, как «края иные» в патриотическом гимне дип­ломата Спринг-Райса: «Дела там милосердны, а все пути — покой». Получается, англичане оказались из­гнанниками из своей собственной страны. Их связь этой аркадией — чувства эмигранта, живущего на деньги, присылаемые с родины.

Картина Англии, которую несут англичане в своем коллективном сознании, так удивительно сильна пото­му, что это нечто вроде рая. Критик Реймонд Уильямс однажды написал, что романтическое воспевание жиз­ни в деревне связано с изгнанничеством времен импе­рии, это прибежище, вызываемое воображением чело­века, который состоит на службе королеве и тоскует по дому где-нибудь в колониях:

 

«Ее умиротворяющая зелень, так не похожая на места, где он работал на самом деле — на тропики или безвод­ную пустыню; чувство принадлежности, общности, иде­ализированное, если его противопоставить тяготам ко­лониального правления и жизни в изолированном чу­жом поселении. Птицы, деревья и реки Англии; местные жители, говорящие более или менее на его родном язы­ке: такими должны были быть места, где они поселялись в воображении и в действительности. Деревня станови­лась теперь местом, куда уходишь на покой».

 

Ко времени, когда Джон Мейджор произнес свою речь, эту мысль можно было применить не только к оказавшимся за границей жертвам пропаганды Анг­лийского совета по туризму, но и к миллионам корен­ных англичан, живущих в пригородах и мечтающих вернуться однажды в «край утраченной сути».

Наибольшее развитие это представление получает в самые тяжелые времена. Во время Первой мировой войны солдат целыми эшелонами отправляли на фронт из больших и малых промышленных городов по всей Британии. Близкие посылали им почтовые открытки с изображением церквей, полей и садов, а чаще всего деревень, словно желая сказать: «Вот за что ты сража­ешься». Защита этого аркадийского «дома» выглядела гораздо более благородно, чем любое размахивание флагами. По мнению писателя сэра Артура Квиллер-

Кауча под псевдонимом Q, составителя невероятно по­пулярной антологии «Оксфордский сборник англий­ской поэзии», которую на Западном фронте многие но­сили с собой в вещмешках, начала английского пат­риотизма заложены в духе идиллической, «веселой Англии». Не по-английски, говорил он, отвечать «Правь,   Британия»   на   немецкую «Deutschland uber alles».

----------------------------------

Deutschland uber alles - Германия превыше всего (нем.)

 

Закрывая глаза на тот факт, что для большинства  англичан деревня была местом, отку­да их предки давно ушли и о котором они имели весь­ма туманное представление, Q заявлял, что рядовому солдату в окопах видится «покрытый зеленью уголок его юных дней в Йоркшире или Дербишире, Шропши­ре, Кенте или Девоне; где люди никуда не спешат, но есть время сеять и время собирать урожай». В том же духе выражался редактор выпущенной в 1917 году для солдат антологии Ассоциации молодых христи­ан «Милые сердцу места: Книга любви и восхваления Англии» (что характерно, речь идет не о Британии, а об Англии), который считал, что из своего окопа сол­дат «в воображении может представить свой деревен­ский дом».

К началу Великой войны британский флот был са­мым сильным в мире, а британская армия покрыла се­бя боевой доблестью почти во всех его уголках: герман­ские солдаты докладывали, что столкнулись с массиро­ванным пулеметным огнем, а на самом деле это был лишь огонь винтовок прекрасно подготовленного бри­танского экспедиционного корпуса. Ни на одном этапе войны у англичан не было «крестьянской армии» в европейском стиле. Когда фельдмаршал Китченер осознал, что потребуется гораздо более многочисленная армия, ее набирали в основном из городского пролетариата. Тем не менее ее нередко изображали состоящей из пахарей, пастухов и огородников: под таким углом зрения получалось нечто вроде народного ополчения. Наиболее известно воплощение этого представле­ния в стихотворении Руперта Брука «Солдат». Брук ка­зался квинтэссенцией английского героя — красивый, атлетически сложенный, чувствительный и смелый, че­ловек, по словам Генри Джеймса, «удостоившийся са­мой лучистой улыбки богов». Самый знаменитый из его военных сонетов написан в конце 1914 года, после того, как он поступил добровольцем в Королевский военно-морской дивизион:

 

Лишь это вспомните, узнав, гто я убит:

стал некий уголок, средь поля, на гужбине

навеки Англией. Подумайте: отныне

та нежная земля нежнейший прах таит.

А был он Англией взлелеян; облик стройный

и чувства тонкие Она дала ему,

дала цветы полей и воздух свой незнойный,

прохладу рек своих, тропинок полутьму.

Душа же, ставшая крупицей чистой света,

частицей Разума Божественного, где-то

отчизной данные излучивает сны:

напевы и цвета, рой мыслей золотистый   

и смех усвоенный от дружбы и весны

 под небом Англии, в тиши ее душистой.

 

--------------------

Перевод Вл. Сирина (1922)

 

Это стихотворение тут же удостоилось бурного одобрения. В нем соединились некоторые наиболее ярко выраженные представления о всем английском - великодушие, дом, деревня, — а как раз такими и хоте­ли видеть себя англичане. Эти представления составля­ли резкий контраст с мучительной смертью поэта от за­ражения крови на борту французского госпитального судна в Дарданеллах. Важно было и то, в какое время он умер. В конце 1914 года в сражении под Ипром бри­танский экспедиционный корпус потерял 80 процен­тов личного состава — около 3000 офицеров и более 55 000 солдат. Другой поэт, Чарльз Сорли, уже написал: «Англия — меня тошнит при этом слове», и как только были осознаны масштабы потерь и ничтожность до­стигнутого, пасторальная изысканность зазвучала фальшиво. Грезы о стройных героях, умирающих за страну, где из-за зеленых оград доносится запах роз, сменились чем-то гораздо более мрачным в стихах Уилфреда Оуэна или Зигфрида Сассуна. Писатели, по­явившиеся после войны - Элиот, Грейвз, Хаксли и дру­гие, — смотрели на человечество совсем не таким свет­лым взором, как предлагали эти грезы о стройном юноше.

Но в сознании англичан почему-то продолжало жить представление о том, что душа Англии — в дерев­не. Цикл стихотворений «Паренек из Шропшира» А. Э. Хаусмана поначалу был опубликован за счет авто­ра, а к 1922 году была распродана 21 000 экземпляров. Вскоре вся страна тосковала по «голубым холмам моей памяти». Такой писатель, как Г. Д. Массингэм — го­родской житель, сбежавший в Чилтернские холмы, — выдавал книгу за книгой (всего, по его собственным подсчетам, за тридцать лет он написал сорок книг). Убеждая англичан в том, что промышленная революция  «уничтожила истинную Англию», а деревня — «источ­ник нашего хлеба насущного и важная основа нацио­нального благосостояния». Вскоре в эту страну чудес неотесанной деревенщины вернулись те, кто как сэр Филипп Гиббс, один из пяти военных корреспондентов, официально аккредитованных в 1915 году к Британскому экспедиционному корпусу, должны были лучше разбираться что к чему. Хотя Гиббс родился в Лондоне и вскормлен им, его статья «Говорит Анг­лия», посвященная празднованию в 1935 году серебря­ного юбилея Георга V, начинается так: «Англия по-прежнему красива, если удается скрыться от рева авто­машин и душной атмосферы индустриализации... Вся эта модернизация, как я считаю, очень поверхностна. Я хочу сказать, что она еще не разъела душу Англии, не отравила ее рассудок».

Зайдите в любой магазин старой книги, и вы уви­дите, с каким энтузиазмом читатели — многие из кото­рых, если не большая часть, конечно же, живут в при­городах — снова ухватываются за эту идею: мол, со­временный мир, в котором они живут, — отрава, а настоящая Англия - «там». К 1930 году, когда по доро­гам уже разъезжал миллион автомашин, появился це­лый поток книг, в которых английская деревня воспе­валась как место, о котором можно только мечтать и где непременно надо побывать. Феноменальный ус­пех имела серия издательства «Бэтсфорд» «Лицо Бри­тании». Артур Ми, придумавший «Детскую энциклопе­дию» и «Детскую газету», выпустил сорок один том с описанием «Англии королей». В качестве редактора задуманной ею серии путеводителей по графствам Ан­глии компания «Шелл Ойл» пригласила Джона Бетчемена. Ответом на то, что расширение городской заст­ройки становилось угрозой для сельской местности, стало основание в 1926 году Совета за сохранение сель­ской Англии, который выступал с протестами против повсеместного использования гудрона. Привязав к это­му вопрос изнашиваемости обуви, организованная в 1935 году Ассоциация любителей пеших путешествий стала бороться за то, чтобы городским жителям разрешили ходить по сельской местности там, где им вздумается. Дешевое пристанище и здоровый образ жизни они могли найти у Ассоциации молодежных турбаз, которая была основана в 1930 году и через пять лет уже насчитывала почти 50 000 членов.

Те, кто не бросился к рюкзакам, ботинкам и меш­коватым шортам, могли почитать, как путешествуют другие. Огромным успехом пользовалась опубликован­ная в 1927 году книга журналиста Г. В. Мортона «В по­исках Англии»; он задумал ее во время болезни в Пале­стине, лежа в кровати с твердым убеждением, что уми­рает от менингита. Похоже, ему так и не показалось странным, что при мысли об Англии, которую, как ему представлялось, он больше никогда не увидит, в его со­знании возникали не собор Святого Петра или город­ские пейзажи его юности, а деревни, церковные коло­кола, соломенные крыши домов и поднимающийся в ясном воздухе дымок от сгорающих дров. Дж. Б. Прист­ли, родившийся и выросший в промышленном Бредфорде, в 1933 году проехал всю страну на своем «даймлере» и написал «Путешествие по Англии». С одной стороны, он признавал, что для сохранения Англии «со­боров, монастырских церквей, старинных поместий и постоялых дворов, Англии «пастора и эсквайра»» пона­добится уничтожить девять десятых имеющегося насе­ления страны, а с другой стороны высказывал мнение о том, что «почти все англичане в душе - сельские джентльмены».

Тележка этой агиткампании катилась все дальше, Укрепляя англичан в уверенности, что «Англия — это деревня, а деревня - это Англия». В 1932 году Всеанглийское общество народной песни слилось с таким же обществом народного танца, чтобы лучше защищать сельское культурное наследие. Про Эдварда Элгара говорили, что он черпает вдохновение от некой мистической силы в Малверн-Хиллз и в Вустершире. Парадигмой английской жизни стал домик в деревне: все ска­зано одним названием пропагандистской книжонки «Англия - это деревня» Генри Уоррена, выпущенной в 1940 году для поднятия боевого духа. «Сила Англии по-прежнему в ее полях и деревнях, и даже если по ним прокатятся всей своей мощью целые механизированные армии, чтобы сокрушить их, они в конце концов востор­жествуют. Лучшее, что есть в Англии, — это ее деревня». Действие последнего романа Вирджинии Вулф «Между действиями» происходит в деревне, где за сто лет ничто практически не изменилось: «На дворе 1939 год, а все было как в 1833-м. Не построено ни одного дома, не вы­росло никакого города. По-прежнему выделяется Хогбенз-Фолли; а сама разделенная на полоски полей рав­нина изменилась лишь в том, что кое-где на смену плугу пришел трактор». В романе так и не сказано, как назы­вается эта деревня: в этом нет нужды, ведь это «самое сердце Англии». В первом романе Агаты Кристи с учас­тием мисс Марпл «Убийство в доме викария», опубли­кованном в 1930 году, даны даже карты безымянной де­ревушки, где в своем кабинете был убит отставной пол­ковник. В изобиловавших в 1930-е годы триллерах, в которых полковники погибают в живописных селени­ях — писательская школа «Мэйхем-Парва», как назвал ее Колин Уотсон, — речь идет о весьма особом типе по­селения. Это местность, граничащая с Лондоном, в «домашних графствах», «где есть церковь, деревенский по­стоялый двор, что очень кстати для чудаковатого ин­спектора из Скотленд-Ярда и его помощника, которые останавливаются там, приезжая разбираться в регулярно происходящих преступлениях».

Поэтому к тому времени, когда разразилась следующая мировая война, представление об Англии как о садике появилось вновь, но не как распустившийся многолетний цветок, а словно некий особенный, про­никающий повсюду сорняк. Сыновья тех, кто пережил ужасы окопов, снова шли на войну, напевая

 

Вовек пребудет Англия,

Там, где тропа видна,

Где нива рядом с домиком

Колосьями полна.

 

Для пущей достоверности достаточно вспомнить пару военных радиопередач. В 1943 году на Пасху по Би-би-си выступал Питер Скотт, естествоиспытатель, сын героя времен империи, замерзшего в Антарктике. Когда началась война, Скотт вступил в ряды добро­вольцев-резервистов Королевского военно-морского флота, служил на эсминцах, патрулировавших «запад­ные подходы» на случай возможного вторжения нем­цев. «Для большинства из нас, — говорил он, — Англия предстает как картинка определенного рода деревни, английской деревни. Когда проводишь много времени в море, начинает казаться, что это особенное сочетание полей, изгородей и лесов, такое истинно английское, приобретает какой-то новый смысл». Он вспомнил свои ощущения, когда однажды во время патрулирова­ния взглянул со своего эсминца на берег Англии:

 

«Помню, как однажды на рассвете, глядя на чернеющие  очертания мыса Стар на севере, я вдруг задумался об Англии как-то совсем по-другому — Англия, над кото­рой нависла угроза, стала какой-то более реальной и своей, потому что оказалась в беде. Я думал о лежа­щих за черными очертаниями утесов деревенских пей­зажах Девона: безлюдные вересковые пустоши и не­ровные вершины далеких холмов и, у моря, узкие извилистые долины с крутыми зелеными склонами; я думал о диких утках и чирках, выводивших потомство в гнездах из камыша в Слэптон-Ли. Это и были те де­ревенские пейзажи, которые мы были готовы защи­щать от захватчиков».

 

Похоже, Скотту даже не показалось странным, что он думает о том, что сражается за долины и изго­роди, а в это время гитлеровские бомбы дождем сып­лются на города и порты.

Пару месяцев раньше в одной из передач домаш­ней службы Би-би-си выступал и Джон Бетчемен, ко­торый рассказывал, как во время «Битвы за Англию» ездил в одну деревушку в Кенте, где Женский институт проводил конкурс на лучшее украшение стола:

 

«С небес падали бомбы и самолеты; гремели орудия, и вокруг свистели осколки снарядов. «Боюсь, что кое-кого из наших здесь нет, — сказала возглавлявшая ин­ститут дама. — Видите ли, некоторым нашим членам пришлось не спать всю ночь, но тем не менее у нас бу­дет замечательное шоу». И вот они, подставки из ра­фии, вазочки в форме луковиц, кончики декоративной спаржи, оплетающей флакончики с горчицей и переч­ницы. Слава Богу за такую упрямую невозмутимость».

 

Далее он продолжал:

 

«Для меня Англия — это англиканская церковь, эксцен­тричные священники, свет масляных ламп в церкви. Женские институты, скромные постоялые дворы, спо­ры по поводу того, место ли на алтаре бутеню одуряющему, треск газонокосилок по субботам после полудня, местные газеты, местные аукционы, стихи Теннисона. Крабба, Харди и Мэтью Арнольда, местные дарования, местные концерты, походы в кино, пригородные поез­да, скоростной трамвай, возможность опереться на калитку и смотреть в поля; для вас она может значить не что иное, такое же чудаковатое для меня, каким могу показаться и я сам, что-нибудь имеющее отношение к Вулверхэмптону, или милому старому Суиндону или другому местечку, где вы живете. Но такое же важное. Ведь я знаю, что Англия, куда хочу вернуться я, не слишком отличается от той, где хотите жить вы. Если бы она была рациональным муравейником, каким ее пытаются сделать все эти сторонники стекла и стали, плоских крыш и прямых дорог, то разве мы могли бы так любить ее?»

 

Ну что ж, по крайней мере, он допустил возмож­ность, что люди могут жить в Вулверхэмптоне или в «милом старом Суиндоне», однако все критерии ха­рактерно английского связаны у него со спокойствием, простотой и сельскими занятиями. Через полвека по­сле этой радиопередачи те самые «сторонники стекла и стали, плоских крыш и прямых дорог» отставили при­чуды в сторону. Настоящими разрушителями Англии Бетчемена оказались не «люфтваффе», а эти градостро­ители, эти счетоводы, вынесшие смертный приговор линиям пригородных поездов, и трусливые полити­ки, склонившие колени перед торгашами, для которых главное «взгромоздить повыше и продать подешевле», и алчными застройщиками, стремящимися получить право строить там, где хочется. По данным Совета по защите сельской Англии, к 1990-м годам дороги в Анг­лии занимали площадь, равную Лестерширу, а автосто­янки — в два раза большую территории Бирмингема. Эти последствия должны были убедить англичан боль­ше чем когда-либо, что, где бы ни была Англия, это, конечно же, не то, что они видят вокруг себя.

 

Предлагаю занятную игру. Встаньте в одно суб­ботнее утро посреди главной улицы в «поясе биржевых маклеров», то есть живописном предместье какого-нибудь городка в графстве Суррей, чтобы мимо текли толпы покупателей. Считайте их, когда они проходят мимо, и рассмотрите повнимательнее каждого седьмо­го. Согласно статистике, вы определили члена «Нэшнл Траст». Поразительно, но факт: каждый седьмой из всего населения этого богатого графства, даже мойщи­ки окон, полицейские, пенсионеры, преступники или душевнобольные, принадлежат к этой организации, посвятившей свою деятельность сохранению истори­ческих памятников.

И конечно, это Суррей. Суррей с его фахверковы­ми особняками в эдвардианском стиле стоимостью полмиллиона фунтов, хорошо поливаемыми полями для гольфа и бесконечной процессией безымянных членов парламента от консервативной партии. Это со­отношение — один из семи — нельзя назвать действи­тельно представительным срезом населения, ведь со­хранение прошлого — хобби богачей. Бедных больше заботит лучшее будущее. Успех «Нэшнл Траст» в Суррее объясняется тем, что члены этой организации смогли ощутить свою принадлежность к некоему клубу и без этого их общественная жизнь была бы беднее. Эта формула прекрасно работает и в Западном Уэссексе, где это соотношение составляет почти один к десяти, и да­же у северного соседа графства Суррей — Чешира коли­чество членов в местах, где живут более состоятельные люди, находится примерно на том же уровне.

Со времени своего основания в 1895 году «Нэшнл Траст» прошла долгий путь. В те времена она занима­лась тем, что защищала живописные участки сельской местности, не нужные землевладельцам для «спорта на природе». Целью этого было создание нескольких «за­городных гостиных» для бедных, куда те могли вырываться из задымленного воздуха викторианских городов. Таким образом получали защиту уголки «старй Англии», которые в романах Томаса Харди исчезают на глазах под напором ненасытных машин. По большей части это отвечало настроениям того времени, когда страна, находясь на пике индустриального величия, ог­лядывалась назад, на исчезающую «настоящую» Анг­лию. Любящий взгляд назад, на то, что осталось от де­ревни, предложил журнал «Кантри лайф» (он был ос­нован два года спустя): успех журнала был настолько грандиозен, что его основатель Эдуард Хадсон смог поз­волить себе то, о чем могли только мечтать целые поко­ления его читателей. Он купил целый ряд загородных домов и в конце концов поселился в замке Линдисфарн. С английским музыкальным Ренессансом, во главе ко­торого стояли композиторы Эдуард Элгар, Ральф Воэн Уильямс и Фредерик Делиус, связано возвращение му­зыки XVI и XVII веков и (несмотря на восхитительное выражение Элгара — «Народная музыка — это я») но­вая жизнь народных мелодий. В архитектуре бри­танский павильон Эдвина Лютьенса на Парижской вы­ставке 1900 года был точной копией загородного дома XVII века, а в самой Англии все так ударились в по­стройку псевдофахверковых домов, что вскоре они по­явились вдоль главных дорог по всей стране.

К тому времени, когда был придуман «Нэшнл Траст», тема уничтожения «старой» Англии уже до­вольно долго витала в воздухе. Французский посол в Лондоне виконт де Шатобриан писал в 1822 году, что его «охватывает меланхолия и голова идет кругом» при мысли о том, что доиндустриальная Англия уходит:

 

«Сегодня ее долины скрыты за дымом кузниц и фабрик, ее тропинки стали железными рельсами, а по дорогам, где бродили Шекспир и Мильтон, катятся дышащие паром локомотивы. На Оксфорде и Кембридже, этих очагах знания, уже лежит печать оставленности: кол­леджи и готические часовни теперь полузаброшены, горько взирать на них, а в их крытых галереях рядом с могильными плитами Средневековья лежат, забытые, мраморные анналы народа Древней Греции — руины стерегут руины».

 

Сохраняя руины, «Нэшнл Траст» подпитывает ве­ру в то, что худшее еще впереди. Конечно, у миллио­нов посетителей исторических домов и садов этот ви­зит остается в памяти как проведенный спокойно и без претензий выходной, который обычно дополняется чашкой чая и небольшой прогулкой. Но что этот фено­менальный успех «Нэшнл Траст» говорит нам об анг­лийском складе ума? Во-первых, мы должны признать, что в англичанах глубоко заложено чувство истории. Знания самой истории могут быть и не очень хороши­ми (удивительно, как много людей не могут точно ска­зать, сколько жен было у Генриха VIII), но чувствуют ее глубоко, и это одно из слагаемых того, что делает людей такими, какие они есть. Выражением этого чув­ства, а также увлечения дешевым историческим рома­ном, любви к Шекспиру и глубоко заложенного скеп­тицизма по отношению к политическим лидерам остальной Европы и является «Нэшнл Траст».

Во-вторых, это свидетельствует о глубоком кон­серватизме. В доме каждой традиционной английской семьи есть комната, шкаф, чердак, подвал или гараж, куда понапихано все, начиная с древних детских коля­сок и кончая остатками обоев с рисунками двадцатилет­ней давности и старыми зажимами для ламп в коробках, в которых были куплены давно уже сломавшиеся электроприборы. Их хранят, потому что «в один прекрасный день они могут пригодиться». На самом деле их прагматичные и здравомыслящие обладатели просто не хотят расставаться с ними. Прожив двадцать лет среди англичан, бельгийский поэт Эмиль Каммертс пришел в 1930 году к выводу, что эта привычка свидетель­ствует об отношении к жизни: «Для них настоящее — это не четко обозначенная демаркационная линия, раз­деляющая два противоположных мира, а легкая дымка, через которую они идут неспешным шагом... Путешест­вуя во времени, они тащат за собой немало ненужного багажа, потому что точно так же поступают и в прост­ранстве». Он прав. Как иначе объяснить, что до сих пор сохранилось многое из того, что не имеет абсолютно никакого смысла, — парики адвокатов, меховые кивера, неизбираемая палата лордов, всякая чепуха начиная с торжественного развода караулов и кончая клеймени­ем лебедей или архаично звучащие названия государст­венных постов, таких как «канцлер герцогства Ланкас­терского» или «губернатор Пяти портов»? В конце кон­цов, это приходит к каждому: те, кто начинает взрослую жизнь, страстно выступая за модернизацию, кончают мечтами о месте в палате лордов.

В-третьих, англичане помешаны на классовых различиях и невероятно любопытны. Сто шестьдесят тысяч человек, посещающих ежегодно дом Черчилля в Чартуэлле, или 140 тысяч, отправляющихся в рези­денцию Асторов в Клайвдене, отчасти привлекает то, что там можно посмотреть, как жил другой класс, и представить себя на его месте. Герцогиня Девоншир­ская считает особенно ценной недоуменную запись в книге для посетителей в Чатсуорте, где расположен их огромный дом: «Видел в саду герцога. На вид впол­не нормальный человек». Количество слуг в больших домах часто превышало число членов семьи, иногда в несколько раз. Но сколько посетителей этих мест могли бы представить себя «твини» — служанкой, помогавшей кухарке и горничной, третьим лакеем или двенадцатым садовником?

История успеха «Нэшнл Траст» позволяет нам уз­нать об англичанах еще кое-что. Понадобилось десять лет со дня ее основания, чтобы число членов «Нэшнл Траст» достигло 500. Даже когда «Нэшнл Траст» отме­чала свой золотой юбилей в 1945 году, это число со­ставляло лишь 800 человек. А к его столетию в 1995 го­ду в нем состояло два миллиона: игривые наклейки на бампер с самодовольным слоганом «Я лишь один на миллион», которые «Нэшнл Траст» раздавала всего лишь за семь лет до того, теперь выглядели и вовсе не­внятными. Однако рост ее рядов на этом не прекратил­ся. Через два года прибавилось еще полмиллиона чле­нов. Подобным успехом не может похвастаться ни одна другая организация в мире: даже самые популярные особняки, открытые для широкой публики в странах с небогатой историей, таких как Соединенные Штаты, обслуживают всего лишь несколько десятков тысяч посетителей. Число посещений мест, принадлежащих «Нэшнл Траст» в Англии и Уэльсе, составляет 10 мил­лионов. Этот феноменальный успех отражает рост ко­личества пожилых людей среди населения, которые могут свободно распоряжаться своим временем, а так­же общее увеличение свободного времени. Но это и го­ворит кое-что об англичанах. Ведь нельзя же считать просто совпадением, что количество членов «Нэшнл Траст» многократно увеличилось как раз в то время, когда наиболее острой стала неуверенность в нацио­нальном самосознании?

Английский загородный дом стал метафорой для определения состояния страны. Об этом свидетельству­ют два текста. Один можно найти в элегантных дневни­ках Джеймса Лиз-Милна, написанных во время войны, когда он ездил по всей Англии от одного фамильно дома к другому. Эксцентричные старики, с громким шарканьем передвигавшиеся по замерзавшим зданиям, потчевали его ужасной едой. За это он, как секретарь комитета «Нэшнл Траст» по загородным домам, выслу­шивал мольбы помочь им выжить в мире, который, по их представлениям, сложится после войны: дома тех, кому повезет, перейдут под опеку «Нэшнл Траст», при этом им будет позволено жить в этих домах и даль­ше. Второй текст — это роман Ивлина Во «Возвраще­ние в Брайдсхед», невероятная популярность которого и в твердой обложке, и после показа снятого по нему телевизионного фильма в 1980 году свидетельствует об очарованности плебса аристократией и о силе этой ме­тафоры «из кирпичей и раствора». Повествование в книге ведется от лица Чарльза Райдера, который по выданному ему во время войны ордеру на постой ока­зывается в прекрасном большом доме, снедавшем ко­гда-то его воображение; иногда возникает ощущение, что читаешь элегию по утраченной любви. Несмотря на невероятную популярность романа, даже сам Ивлин Во почувствовал некоторое отвраще­ние к «Возвращению в Брайдсхед» из-за его некрофилической одержимости великолепием прошлого. В пре­дисловии к изданию романа 1959 года он признает, что это «панегирик, прочитанный над пустым гробом». И он прав. Может, и действительно в период между 1875 и 1975 годами с лица земли было стерто более 1000 загородных домов, но в Англии еще остается более 1500 крупных поместий. При более серьезном подходе возникает вопрос: какое вообще отношение имеет упадок загородных имений к остальному населению стра­ны? Если этот упадок о чем-то и свидетельствует, так это о неспособности высших классов совладать с нало­гами, со спадом в сельском хозяйстве, потерей целого поколения на Первой мировой войне, а зачастую с собственной оторванностью от мира сего. Невероят­ная популярность «Нэшнл Траст» говорит о том, что англичанами руководят противоречивые чувства. С одной стороны, это сильно развитое чувство собст­венной свободы. Разве можно найти более яркий при­мер триумфа простых людей над землевладельцами-аристократами, чем тот факт, что их домами теперь владеют и посещают их миллионы? Но в то же время, прославляя эти «идеальные жилища», англичане бла­гоговеют перед феодализмом.

 

Если вам понадобится выяснить, где находится та самая тропа, домик и нива с колосьями, что вовек пре­будут Англией, вы довольно быстро поймете, где всего этого нет. Вы можете тут же исключить такие места, как Нортумберленд или Йоркшир, где на полях камен­ные стены, сложенные без раствора, и наверняка будет полно овец. Только представьте, вам, возможно, при­шлось бы исключить всю территорию к северу от ус­ловной линии, проведенной от Северна до Трента. Ведь эта часть воображаемой Англии не только в большей степени сельская, чем городская, но и расположена больше к югу, чем к северу.

На первый взгляд, это довольно странно, потому что по сравнению с такими местами, как Йоркшир и Нортумберленд, между графствами Южной Англии вряд ли вообще существуют границы. Кто знает — и ко­му нужно это знать, - где кончается Беркшир и начи­нается Гэмпшир? Любой уважающий себя йоркширец прекрасно знает, какие города расположены в границах его графства, а какие, на свою беду, лежат во внешней мраке. Тем не менее северянам не суждено было стать чем-то большим чем парадигмами самих себя, говорящими на диалектах как йоркширские тайки, тайнсайдские джорди или ливерпульские скаузеры. Богатство современной Англии построено на индустриальной ре­волюции, тогда каким же образом такие городки, как Престон, Болтон и Блэкберн, давшие миру трех гениев хлопкопрядения в лице Ричарда Аркрайта, Сэмюэля Кромптона и Джеймса Харгривза, оказались вне стра­ны, в которой, по представлению англичан, они живут?

Некоторые из этих причин практического поряд­ка. Во-первых, во многом не в их пользу удаленность от Лондона, законодателя всех мод. Во-вторых, никако­го отчетливого «севера» как такового никогда не суще­ствовало: это лишь противопоставление Южной Анг­лии, которую представляют обильной, показной, а са­мое главное — сентиментальной. Юг страны — это в основном графства, торговые города и деревни, кото­рым уже много лет и где давно уже нет никакой враж­ды. Север Англии — это несколько городов-государств, в основном XIX века. Манчестер и Ливерпуль разделя­ют каких-то тридцать миль, но по характеру они абсо­лютно разные: Манчестер — город протестантский, сре­доточие тяжелой индустрии, а Ливерпуль - портовый город, в котором большая часть населения католики; один — напористая фабрика и торговый город, дру­гой — более спокойный, более ироничный порт. У Ман­честера больше общего с Лидсом или Шеффилдом, его соперниками в торговле за Пеннинскими горами, а у Ливерпуля с Ньюкаслом, чем у того и другого друг с другом. В этих двух городах даже говорят по-разному. И в том и в другом с гораздо большей очевидностью присутствуют положительные черты английского характера — терпимость, индивидуальность, чувство юмора, — чем в каком-либо другом месте, скажем в Винчестере или Солсбери. В каком-то смысле они более верны сохранению «английскости». Но из-за ожесточенного соперничества их рассматривают лишь как отдельные города, постоянно бросающие вызов друг другу и сентиментальному югу.

Более глубокая причина заключается в том, что одновременно с промышленной революцией англича­не совершили и контрреволюцию в сознании. Прочти­те строки, сочиненные Вордсвортом, когда в 1802 году он сидел на крыше почтового дилижанса, громыхав­шего по Вестминстерскому мосту и направлявшего­ся в Дувр.

 

Нет зрелища пленительней! И в ком

Не дрогнет дух бесчувственно-упрямый

При виде величавой панорамы,

Где утро — будто в ризы все кругом

Одело в Красоту. И каждый дом,

Суда в порту, театры, башни, храмы,

Река в сверканье этой мирной рамы.

Все утопает в блеске голубом.

-----------------------------

«Сонет, написанный на Вестминстерском мосту 3 сентября 1802 года».

Перевод В. Левика.

 

Спустя шестьдесят лет такие строки и в голову бы никому не при­шли, потому что летом приходилось даже отменять заседания Парламен­та из-за невыносимой вони с Темзы. В то время, когда по Вестминстерскому мосту проезжал Вордсворт, Лондон был крупнейшим городом Европы, чтобы вскоре стать в четыре раза больше Вены и в шесть раз больше Берлина. И все же он еще мог тро­нуть душу поэта-романтика. Но по мере того, как люди покидали деревню, столица и другие крупные город вместе с пригородами стали расти ошеломляющи темпами. В 1801 году городским можно было назва лишь четверть населения Англии. К середине XIX века Англия стала первой страной в истории человечества, где большая часть населения жила в городах. В резуль­тате иммиграции из Шотландии и Ирландии и потря­сающего уровня воспроизводства населения число жи­телей страны, составлявшее 9 миллионов в 1801 году, к 1851 году удвоилось, а к 1911 году стало больше еще в два раза.

Города разрастались безвкусными громадами с чи­сто функциональными целями. В результате города в Англии — одни из самых некрасивых в Европе. Один за другим они появлялись [на теле страны] как бородав­ки. Когда в 1837 году на трон взошла королева Викто­рия, в Англии и Уэльсе помимо Лондона насчитывалось лишь пять мест с населением более 100 тысяч чело­век (за тридцать лет до того таких не было вообще). К 1891 году их было уже двадцать три, и процесс урба­низации стал необратимым. Именно английский пи­сатель Томас де Квинси первым обратил внимание на невиданный феномен красноватого неба над городом — результат промышленного загрязнения. В некоторых из городов покрупнее — Манчестере, Лидсе, Бирмингеме — местные промышленные воротилы, нажившие большие состояния, вложили часть своих богатств в скучившие­ся вокруг их фабрик дешевые безвкусные дома. Джозеф Чемберлен, став мэром Бирмингема — города, который стал ему родным, — снес трущобы, взял в свои руки Управление компаниями, поставляющими газ и воду, и муниципализировал водоочистные станции. В результате здоровье населения улучшилось, но — и в Бирмингеме, и кое-где еще — встречающиеся иногда в центральных городских районах картинные галереи или блиотеки лишь подчеркивают царящее вокруг унылое однообразие.

Общее мнение выразил Герберт Уэллс, который родился над лавкой скобяных товаров неудачника- отца на центральной улице городка Бромлей в граф­стве Кент. «Лишь потому, что это явление растянулось на столетие, а не было сжато до нескольких недель, — писал он, — истории не удается понять, какой долгой бедой обернулось для людей то, в каких домах они жи­ли в XIX веке, к скольким убийствам это привело, к ка­кому вырождению и невозможности жить дальше».

Фридрих Энгельс, отец которого воспользовался про­мышленной революцией, чтобы основать текстильную фабрику в Манчестере, на основе своих путешествий из одного города на севере Англии в другой написал свой труд «Положение рабочего класса в Англии». В нем описываются почерневшие здания, захламленные и за­гаженные улицы, зловонные реки и кишащие паразита­ми жилища. Город Коктаун в романе Чарльза Диккенса «Тяжелые времена», написанном после поездки в Пре­стон, графство Ланкашир, «словно размалеванное лицо дикаря», здесь и «черный канал», и бесконечные трубы, из которых «бесконечно виясь змеиными кольцами, не­устанно поднимался дым», и «река, лиловая от вонючей краски». Ну кто остановит свой выбор на таком адском месте, как на символе Англии? Что касается жителей, то

 

«по городу пролегало несколько больших улиц, очень похожих одна на другую, и много маленьких улочек,  еще более похожих одна на другую, населенных столь же похожими друг на друга людьми, которые все выходили из дому и возвращались домой в одни и те же часы, так же стучали подошвами по тем  же тротуарам, идя на работу, и для которых каждый день был тем же, что и  вчерашний и завтрашний, и каждый год — подобием прошлого года и будущего».

-------------------------

Перевод В.Топер

 

Стоит ли удивляться, что англичанам не захотелось видеть эти места сердцем Англии? Вместо этого они обратились к сказочкам о «на­стоящей» стране - чистой, беззаботной, в которой полно мастеровых, не испорченных грязью городов. Одни из лучших образцов можно найти в восхитительных книгах Ричарда Джеффриса. Самый английский из всех английских писателей, сын владельца небольшого фермерского хозяйства, он впервые добился успеха в 1878 году своими подробными и в высшей степени идеализированными воспоминаниями «Егерь дома» (которые начинаются так: «Домик егеря стоит в укром­ной ложбине, или узкой впадине посреди лесов, в сени могучего каштана, который сейчас сбросил листву, но летом выглядит величественно»). В весьма популярной книге «Жизнь животных одного южного графства» он ведет повествование с возвышенности Даунз в Уилтши­ре, откуда открывается прекрасный обзор, и ему удает­ся представить широкую картину жизнедеятельности всех животных и людей в округе. Он предлагает чита­телям образ Англии, жизнь в которой основана на ре­альных событиях сезонного и биологического циклов. Ярким контрастом этому выступает его фантастичес­кий роман «После Лондона» (1885), в котором столи­ца превращается в ядовитое болото, где живут жесто­кие карлики.

Болезнь сразила Джеффриса еще молодым, и он умер в тридцать восемь лет, перебиваясь последние дваг года тем, что диктовал жене эссе. Среди многих, кого  тронуло его творчество, был и поэт Эдвард Томас, «слу­чайное рождение в среде кокни» которого произошло в Ламбете в марте 1878 года. В тот самый исчезающий Уилтшир, увековечиванию которого Джеффрис отдал столько сил, он не раз приезжал в детстве на праздники. Томас принадлежит к школе писателей — еще двое, кто приходит на ум, это Томас Харди и У. Г. Хадсон, — считавших, что в Англии становится все больше людей, лишенных чувства родных мест. Новая Англия стано­вилась Англией предместий, недоумевающее и безраз­личное население которых утратило все свои корни. Как и многие другие, Томас погиб на Первой мировой войне: он был убит под Аррасом в 1917 году. Во введе­нии к посмертному изданию в 1920 году «Избранных стихотворений» Томаса его друг писатель Уолтер де ла Мэр сказал о нем просто: «если одним словом выразить все, чем он жил, это слово — „Англия"... Когда Эдварда Томаса убили во Фландрии, зеркало, в котором отра­жалась Англия, зеркало такое истинное и такое ясное, что более чистого и нежного отражения не найти ни­где, кроме как в этих стихах, рассыпалось». Конечно же, в его стихотворениях отражена не Англия. В них отражена часть Англии. Это Англия Томаса, Англия встающих один за другим холмов, деревенские лужай­ки и зеленые ограды — то, что он называл «страной Юга». На вопрос, что он имеет в виду под этим опреде­лением, он ответил, что речь идет о территории ниже Темзы и Северна к востоку от национального парка Эксмур: а это графства Кент, Сассекс, Суррей, Гэмпшир, Беркшир, Уилтшир, Дорсет и часть Сомерсета. На са­мом деле это и есть самая настоящая Англия. Со време­нем эта территория расширилась и стала включать та­кие графства, как Оксфордшир, и протянулась на север до Шропшира А. Э. Хаусмана.

Во всей этой пасторальной идиллии имелась одна особенно большая дыра — Лондон. Трущобы там были такие же страшные, как в любом другом месте, но их компенсировал статус города-столицы империи. Один за другим заморские визитеры, говорившие с благогове­нием о его богатстве, оказывались ошеломлены убогос­тью его подбрюшья. С целым набором противоречивых впечатлений уехал и Федор Достоевский, пораженный величием города, его энергией и обхождением публики и повергнутый в ужас пьянством, проституцией и отвра­щением от города в целом. В «Зимних заметках о летних впечатлениях» он описал свои ощущения в главе V под названием «Ваал», указывая на правящих городом лож­ных богов. Он пришел к выводу, что «тут уж вы видите даже и не народ, а потерю сознания, систематическую, покорную, поощряемую». Субботним вечером перед его взором представали таверны, в которых «все пьяно, но без веселья, а мрачно, тяжело». «Мрачный характер не оставляет англичан», — писал он. Тонко чувствующие англичане соглашались с этим: Джон Раскин писал о «великом омерзительном городе Лондоне», а худож­ник Уильям Моррис называл его «отвратительным».

Это отвечало становившемуся все более распрост­раненным представлению, что люди в городах пере­стают быть людьми, но Лондон был и остается чем-то исключительным. В наши дни город стал еще более причудливым, чем даже в те времена, когда он был центром мировой империи. Британская и английская столица все в большей степени становится городом, который принадлежит не Великобритании или Анг­лии, а всему миру. Лондон — центр мировых организа­ций, и его самая прибыльная деятельность — финансо­вые операции — осуществляется в ритме, который не знает национальных границ. В остальном он соответ­ствует представлению англичан, что «настоящая» страна находится где-то в другом месте. Желая воздать хвалу Лондону, англичане говорят, что это «скопище деревень»; и пусть подобное описание и объясняет многое в его беспорядочном очаровании, так о своем городе не скажет ни один действительно гордящийся им горожанин. Лондонцам всегда хотелось возводить мемориалы, такие как Трафальгарская площадь, но они никогда не заботились о планировании города как гармоничного целого, где можно было бы жить.

Придумав современный город, английская денеж­ная элита не только отпрянула в ужасе, но и сделала вид, что она тут ни при чем. «Уберите людей из их есте­ственной питательной среды, — говорил Генри Райдеру Хаггарду, автору «Копей царя Соломона», лорд Уолсингэм, — истощив таким образом их здоровье и силу, по­тому что природой им не предназначено постоянно жить в них, и упадок этой страны станет лишь вопросом времени. В этом, как и во многом другом, мы можем по­учиться у Древнего Рима». Вместо того чтобы заняться этой утратившей свои корни грубой ордой, образован­ные классы просто отошли в сторону. Густаву Доре, ко­гда он готовился к созданию иллюстраций к дантовскому «Аду», представление об аде навеял один из англий­ских городов, а тема разложения человеческого духа урбанизацией и промышленностью неизменно прохо­дит через всю литературу поздневикторианского пери­ода и начала XX века. «Мрачный, шумный и грязный Бирмингем», — писал в 1849 году в книге «Английский почтовый экипаж» Томас де Квинси. На каждого Джо­зефа Чемберлена, пытавшегося пробудить в людях чув­ство собственного достоинства в таких местах, как Бир­мингем, приходились тысячи других, кому нужно было лишь урвать деньги и убежать.

Контрастом выступает опять же Франция, огром­ным преимуществом которой было то, что индустриали­зация произошла там позже, чем в Англии, и поэтому она могла поучиться на ошибках англичан. В результате французам удалось построить малые и большие города, которые и имели продуманную планировку, и были ис­полнены чувства собственного достоинства. Больше то­го, во время революции городские жители стали глубоко подозревать большую часть сельского населения в якобы роялистских симпатиях: новая республиканская      Франция знала о своих крестьянских корнях, но была решительно и изощренно городской. В Англии тоже существовала политическая подоплека для развития кон­серватизма в деревне и зарождения радикальных идей в городах. Именно в Манчестере началась агитация, вслед за которой Лига против хлебных законов начала кампанию за установление справедливых цен на зерно. Бирмингем взрастил либералов. Независимая лейбо­ристская партия была основана в Брэдфорде. Стоящие в стороне от тенистых анклавов процветания такие го­рода, как Манчестер, Брэдфорд и Ньюкасл, стали места­ми, где чтобы любой осел прошел на выборах, нужно было лишь украсить его алой розочкой.

Смущает то, почему при такой мощной политиче­ской опоре не сформировалось новое представление об Англии. Ведь в конечном счете большинство жителей страны не только жили в больших городах с пригорода­ми, но и обладали в лице лейбористской партии логиче­ским средоточием своих устремлений. То, что им не удалось ничего противопоставить устоявшемуся образу Англии со всеми этими розочками у дверей, домиком с соломенной крышей и сельским сходом, стало резуль­татом целого ряда факторов. Начнем с того, что социа­лизм, по определению, был явлением интернациональ­ным: новым Иерусалимом должен был стать город, в котором граждане со всего мира уживались бы в брат­ской солидарности. Дополнительная неловкость со­стояла в том, что множество лидеров лейбористского движения были родом из Шотландии или Уэльса и парламентское большинство партии основывалось на излишнем представительстве «кельтского пояса» в Вестминстере: поэтому оно всегда было в большей сте­пени «британским», чем английским. В-третьих, политическое разделение страны, когда консерваторы удер­живали сельские графства с окончанием на «-шир», города принадлежали лейбористам, свидетельствовало, что преуспевшие в торговле переезжают жить в районы, выступающие под иным политическим зна­менем: таким образом закреплялась роковая ассоциа­ция между политической принадлежностью и социаль­ными устремлениями. В-четвертых, оставалось фактом то, что великое множество ранних идеалистов начиная с Морриса были яростными антиурбанистами и враж­дебно относились к промышленности. И в-пятых, ни­куда было не уйти от того, что многие вожди лейбо­ристского движения — первым на ум тут же приходит Гарольд Вильсон с коттеджем на островах Сцилли или Джеймс Каллагэн с хозяйством в Сассексе — сами со всей очевидностью мечтали вырваться из города.

Те же — а это подавляющее большинство избирате­лей лейбористов, кому не представилась возможность избавления, были вынуждены довольствоваться жильем, сляпанным в спешке сто лет назад спекулянтами-строи­телями, чтобы удовлетворить потребности промышлен­ного производства. Разница сегодня лишь в том, что мно­гих отраслей этой промышленности больше не существу­ет. Создается впечатление, что массу энергии городской социализм положил просто на попытки смягчить послед­ствия капитализма. «Социализм с газом и водой», стара­ние городских властей предоставить массам городских жителей теплоснабжение, освещение и канализацию было делом благородным. Но в основном это было на­правлено на улучшение того, что уже существует, а не на изобретение чего-то нового. Это относится и к обшир­ным послевоенным программам по расчистке трущоб, которые закончились тем, что огромную массу рабочего люда перелили, как из одних мехов в другие, из «террас­ных» домов с общей задней стенкой в сооруженные задешево многоэтажные дома.

У городов действительно есть сторонники, испы­тывающие некий трепет перед их энергией, перед промышленными предприятиями, железнодорожными вокзалами и трамвайными путями, перед величествен­ными монументами общественных зданий. Но даже со­циалистам было трудно представить, что там может биться сердце страны. Когда Г. В. Мортон отправился в Лидс, чтобы написать статью для «Дейли геральд», которая позже, в 1933 году, была издана в виде листов­ки для лейбористской партии, он безрадостно отмечал, что «откровенно говоря, весь Лидс нужно снести и по­строить заново... Это творение великих коммерческих бумов XIX века, когда каждый думал только о прибы­ли и эксплуатации. Это отвратительная старая копил­ка». Поэта Д. Г. Лоуренса, вновь посетившего край сво­его детства — шахтерские поселки Ноттингемшира, это навело на мысли о том, что

 

«настоящая трагедия Англии, как мне представляется, — это трагедия уродливости. Сама страна прекрасна; но как отвратительна Англия, сотворенная руками лю­дей... Состоятельные классы и промышленники совер­шили в цветущие викторианские времена страшное пре­ступление: они обрекли рабочих на уродливость, урод­ливость и еще раз уродливость: на убогое, бесформенное и уродливое окружение, уродливые идеалы, уродливую религию, уродливую надежду, уродливую любовь, урод­ливую одежду, уродливую мебель, уродливые дома, уродливые отношения между работниками и нанимате­лями... Английскому характеру не удалось развить в се­бе действительно городское, общественное. Сиена — го­родок небольшой, но это настоящий город, и горожане связаны с ним близкими отношениями. Ноттингем — огромное пространство, где скоро будет миллион чело­век, но это не более чем аморфное скопление. Ноттинге­ма нет в том смысле, в каком есть Сиена. Англичанин как-то по-дурацки неразвит как горожанин. Отчасти ви­ной тому его зацикленность на «маленьком домике», а отчасти его согласие с окружающей безнадежной ничтожностью… Сегодня англичане стали городскими жителями во всех отношениях, и это неотвратимый результат их полной индустриализации. И все же они не знают, как построить город, и как в нем жить. Все они – народ пригородный, псевдокоттеджный, и ни один из них представления не имеет, каково быть настоящим горожанином.»

 

Эта насмешка вполне применима к дню сегодняшнему, как и к тем временам, когда Лоуренс писал эти строки. Псевдофахверковыми возводятся даже новые филиалы супермаркетов в пригородах. Посетите одну из целого десятка ярмарок ремесел, которые проводятся каждое лето, и вы получите представление о том, насколько глубоко пустило корни это понятие о псевдокоттеджности. Постоянные покупатели на этих ярмарках – родители и дедушки с бабушками; подростков там не видно, и ничего удивительного в этом нет. Они с вежливым интересом расматривают расставленные под теплым августовским солнцем подулки из прутьев, плетение, гончарные изделия и стены сухой кладки. Но, зайдя в палатку, лезут за бумажниками. Какой-то атавистический импульс заставляет их сотнями выстраиваться за подвесными керамическими электровыключателями с орнаментом, деревянными табличками с названиями для спальных комнат, коваными табличками с названиями домов («Заброшенный Домик», «Отдых Мельника», «Орешниковый Рай»), крошечными моделями деревень из дерева, в которых есть и паб, и церковь и сельский сход. Даже, прости Господи, за сшитыми из лоскутков накидками на держатели туалетной бумаги.

Какую же струну в душе англичанина затрагивают все эти вещи? Некое внутреннее убеждение, что на самом деле все это раскинувшееся по югу страны  великолепие пригородов, где они живут, - никакой ему не дом.

Ну и как же встретили напоминание Джона Мейджора об английской идиллии те немногие, кто живет там на самом деле? Биминстер, городок в Дорсете, где домишки и магазинчики со стенами из известняка кре­мового цвета, центральная площадь и великолепная церковь о шестнадцати башенках почти не изменились со времен Томаса Харди (в его уэссекских романах это «Эмминстер»), подходил, чтобы выяснить это, как и любой другой. Я сижу на террасе фермерского дома, расположенного высоко над городом, в один из слав­ных деньков конца лета, когда английская деревня слов­но переводит дух после дневной жары, а зелень полей и склонов холмов смягчается, являя все свои богатей­шие оттенки. Вокруг цветов в саду порхают бабочки, а в небе лениво кружат канюки. Голубая дымка от жары еще не совсем испарилась в долине, и в ней, как каран­даш в альбоме для рисования, торчит шпиль биминстерской церкви. Если Джон Мейджор что-то и имел в виду, то это, несомненно, где-то здесь, в наиболее ти­пичном уголке юга страны.

С чашкой чая в руке эту восхитительную панора­му обозревает сверху Джорджия Лангтон. Обходитель­ная седовласая женщина пятидесяти четырех лет, она вполне понимает, что кому, как не ей, достаточно со­стоятельной вдове, быть привилегированным обитате­лем этого уголка идеальной Англии. Издалека из полей за домом доносится блеяние ее овец. На склоне холма внизу под вечерним ветерком шелестят березы. Так что же она и ее соседи подумали, прослушав речь Джона Мейджора?

«Мы все попадали со смеху. Мы хохотали до коликов».

Почему?

 

«Потому что все это красивая упаковка. Все это иллю­зия. Фермеры в здешней округе могут жить только на субсидии. Знаете, кто платит за то, чтобы все это не умерло? Вы, налогоплательщики. А так как фермерам больше не нужна и половина людей, которые требовались раньше, все сельскохозяйственные рабочие оказались согнаны с земли. Их дома проданы — в своем пер­возданном виде — за сотни тысяч фунтов. А это значит, что сельским жителям просто не по карману жить здесь. Поэтому приезжают новые люди. Потом они начнут жаловаться на грязь на дорогах, на то, что нет тротуаров и светофоров. И скоро все это станет еще од­ним пригородом. Вся страна теперь лишь один боль­шой пригород».

 

Если по-честному, то большинство деревенских жителей согласятся с ней: где сельская Англия еще оста­ется, она существует лишь как декорация. К северо-вос­току от Биминстера есть местечко Крэнборн-Чейз, где группа эксцентричных романтиков, ратовавших за воз­вращение к земле, когда-то предпринимала попытку во­плотить представление об Англии как о некоем рае зем­ном. Отправившись в 1924 году путешествовать по стране пешком, композитор Бальфур Гардинер встретил на своем пути Гор-Фарм, заброшенный уголок одного старого дорсетского поместья. До Первой мировой вой­ны Гардинер вместе с композиторами-музыкантами Перси Грейнджером, Норманом О'Нилом, Роджером Квилтером и Сирилом Скоттом составляли так называе­мую франкфуртскую группу музыкантов, которым суж­дено было многое сделать для английской музыки. Но он обнаружил, что после войны потребность в его ро­мантически настроенном творчестве почти сошла на нет и сменилась склонностью к чему-то более строгому. У Гардинера, сына лондонского купца, было достаточно средств, чтобы позволить себе последовавший жест, и он отказался от музыки. Это означало также, что он имел возможность купить Гор-Фарм, где вместе со сво­им племянником Рольфом Гардинером (этим «англий­ским патриотом», который был наполовину австрий­ским евреем, а наполовину скандинавом) основал ком­муну сторонников возвращения к земле. Этот замысел должен был стать отражением не очень вразумитель­ных призывов Д. Г. Лоуренса к бегству от ужасов про­мышленной цивилизации (как писал Гардинеру этот романист, «нам придется устроить некое место на зем­ле, расщелину, которая, подобно оракулу в Дельфах, станет разломом, ведущим в преисподнюю»). Принци­пы этой необычной группы смахивали на верования милленаристов: они выступали за органическое, эколо­гически чистое земледелие, небольшие сообщества, са­моуправление и верили в благотворное воздействие народных обычаев. На глазах изумленных местных жи­телей летом появились рабочие палаточные лагеря, в которых под сенью креста святого Георга молодые лю­ди распевали английские народные песни, резвились, отплясывая моррис, а потом отправлялись на посадку деревьев.

В наши дни от этой идеи осталась лишь одна обо­лочка. Гардинер как мог боролся за то, чтобы жизнь в деревне не умерла. Он покупал землю, внедрял иллю­зорные идеи органического земледелия, посадил четыре с половиной миллиона деревьев, чтобы поднять уровень грунтовых вод, и пытался привить местным жителям интерес и к их собственной народной истории, и к современной демократии. Многие из идей Гардинера были причудливыми — такие, например, как вера в очистительную силу народных танцев, — но его наследие живет в стандартах Почвенной ассоциации и в лесах, которые, как он и задумывал, не дали Крэнборн-Чейз превратиться в жалкую, общипанную овца­ми пустыню умеренного пояса. Но даже такой эксцен­тричной преданности было недостаточно, чтобы оста­новить этот упадок. У Рольфа Гардинера работало три­дцать человек. Его сын, знаменитый дирижер Джон Элиот Гардинер, по-прежнему приезжает в Гор-Фарм на окот овец, отел коров и сбор урожая. Но у него лишь двое работников, и одному из них приходится жить в микрорайоне ближайшего городка, потому другое жилье поблизости ему не по карману.

Нести всевозможный бред о жизни в деревне — ос­новной элемент пропагандистского представления об Англии, и прекрасный пример тому — сочинения Арту­ра Брайанта, автора патриотических историй с такими названиями, как «Английская сага» и «В оправе морско­го серебра». Однако сила этих мифов настолько велика, что в феврале 1996 года Совет по защите сельской Анг­лии (со времени образования семьдесят лет назад его название несколько изменилось) настоял на том, чтобы лидеры всех трех ведущих партий подписали письмо в газету «Таймс». Это совместное воззвание нельзя на­звать беспрецедентным: Тони Блэр, Джон Мейджор и Пэдди Эшдаун сознательно вторили совместному воз­званию Стэнли Болдуина, Рамсея Макдональда и Ллойд Джорджа, подписавших 8 мая 1929 года письмо в ту же газету в защиту сельской местности от бессистемной за­стройки. Избитые фразы версии 1996 года («в полной уверенности, что необходимое развитие может и должно направляться с вдумчивым и скрупулезным внима­нием»... и т. д., и т. п.) были похожи на банальности воз­звания 1929 года, и никого из подписавшихся ни к чему не обязывали. Никто на самом деле не сомневался в  важности данного вопроса: за двенадцать лет до 1990 года исчезло 20 процентов зеленых ограждений, 10 про­центов стен сухой кладки, 10 процентов прудов и до 14 процентов видов растений. Нет сомнения и в том, что в результате ничего достигнуто не будет: за воззва­нием 1929 года последовал взрыв жилищного строи­тельства на зелени полей Южной Англии.

Письмо это составлено мертвой рукой бюрокра­тии, и все, о чем в нем говорится, не имеет значения, кроме того факта, что лидеры всех трех партий сочли стоящим поставить под ним свои подписи. Трудно пред­ставить, что они соберутся вместе, чтобы обсуждать проблему сохранения английских городов. Однако на­вязчивое представление англичан о том, что единствен­ная «настоящая» Англия — это та или иная версия стра­ны распевающих молочниц Артура Брайанта, опасно по трем причинам. Во-первых, оно ведет к обратным ре­зультатам: как следствие понятия о том, что единствен­ное «пристойное» жилье для англичанина — дом с са­диком и видом на то, что осталось от сельской местно­сти, большая часть Англии в конце концов превратится в один большой пригород. Во-вторых, это ничего не даст для улучшения условий, в которых живет большая часть людей. И в-третьих, это неизбежно не позволит большей части населения разобраться, что собой пред­ставляет их страна.

При этом нельзя не признать необычайное очарование английской деревни. Кто не поддастся удивитель­ной притягательности названий английских деревень? Хай-Истер («Веселая Пасха»), Нью-Дилайт («Новый Восторг»), Слипинг-Грин («Спящая Зелень»), Типтоу («Цыпочки»), Низэр-Уоллоп («Нижний Грохот»), Нимфзфилд («Поле Нимф»), Крисмас-Камэн («Рождественский Пустырь»), Сэмлзбери-Боттомз («Сэмлзберийские Низины»), Райм-Интринсека («Внутри Раймовских Угодий»), Хуиш-Шамфлауэр («Усадьба Шамфлауэра»), Бакленд-Ту-Сент («Бакленд Всех Святых»), Нортон-Джакста-Твайкросс («Нортон у Твайкросса») и так далее - географический справочник, о котором можно только мечтать. А пейзажи Англии, хранящие образное наследие страны: Чилтернские холмы - это Отрадные Горы из «Путешествия пилигрима» Баньяна, Народное поле Ленгленда раскинулось у подножия Херфордширского маяка, Дорсет — вотчина Харди, Сассекс — удел Киплинга, поэт Джордж Герберт с такой же уверенностью заявляет свои права на Уилтшир, как Вордстворт — на Озерный край, Джейн Остин - на Гэмпшир или Эмили Бронте — на  вересковые пустоши западного Йоркшира.

Это очарование малых форм; вряд ли в географи­ческом облике этих мест есть нечто, претендующее на мировые рекорды. Тут красота ухоженная; сельская тропинка, маленький домик, нива, что колосьев пол­на, - это часть пейзажа, над формированием которого трудились целые поколения. Это притягательность, выраженная полями и акрами. «Все измерено, смеша­но, изменено, одно легко переходит в другое, малень­кие речушки, небольшие равнины... невысокие холмы, маленькие горы... это не тюрьма, и не дворец, а слав­ный дом», - писал Уильям Моррис, снова связывая этот пейзаж с наиболее живучим английским представ­лением. Это по-прежнему место коротких перспектив. Но, и особенно это проявляется на юге Англии, на этом все и заканчивается. В отличие от Франции, где кресть­янская культура пережила XX век, в Англии она вымерла в те времена, когда сельскохозяйственные рабочие вынуждены были наниматься к землевладельцам и и производить товары, пользующиеся спросом,  пшеницу и молоко: вечером они возвращались не на свою ферму, а в предоставляемое на время работы жилище, где в лучшем случае было достаточно места, чтобы вы­растить одну-трех кур. Настоящая деревенская жизнь уже давно в прошлом, и ее заменила жизнь в пригоро­дах, и на фермеров это влияет почти так же, как и на живущих рядом с ними городских работников, потому что сельское хозяйство тоже бизнес.

Давление на еще не освоенные девелоперами ку­сочки Англии значительное, и все дело в убеждении, что англичанин может жить лишь на своем клочке Ар­кадии. Квартира - это лишь для богачей, они там оста­навливаются, когда им нужно какое-то время побыть в городе, или это место, куда выбрасывают бедняков, в огромные бездушные жилые массивы. Надежды у бо­гатых и бедных разные, но предмет желаний один. Это дом с садиком. Не все англичане могут жить в замках. Но все хотят иметь собственные крепостные рвы и раз­водные мосты. Где еще в мире вы услышите абсолютно серьезные рассуждения о том, что проживание в квар­тирах приводит к общественным беспорядкам? В ре­зультате больше всего стараются выжать из земли, оставшейся от «страны Юга» Томаса. Джордж Уолден, который покинул палату представителей в 1997 году, посчитав, что быть политиком-заднескамеечником — значит тратить жизнь понапрасну, представлял в парла­менте Букингем. «Послушайте, что я вам скажу, ника­кой деревенской жизни больше нет. Есть лишь память о деревне, потому что от самой деревни остались лишь крохи». Те, кто сейчас занимает эти сельские предместья уже никакие не сельские жители, и их мало привлекает деревенский уклад жизни. Например, подается заявка на строительство дополнительного помещения для местного паба, чтобы дело шло лучше, или на разрешение переделать заброшенные фермерские постройки в недорогое жилье. Из приходских советов по всей стра­не поступают сведения об одном и том же расколе: дере­венские старожилы такие планы поддерживают, потому что хотят, чтобы паб работал и дальше, хотят, чтобы было хоть какое-то доступное жилье для детей и вну­ков, а понаехавшие городские стоят насмерть против такой заявки, чтобы оставить это место таким, каким оно было, когда они туда приехали, и сохранить цену собственности. Они привносят с собой и предрассудки города. Это изменение отражает колонка писем в газете «Дейли телеграф», куда когда-то писали из всех уголков Англии обо всем подряд, начиная с плохих манер и кон­чая лучшим способом бороться с ярью-медянкой. Ре­дактор отдела писем Дэвид Твистон-Дэвис сказал мне, что «единственное, что можно отметить, говоря о письмах, которые мы теперь получаем, это как много их приходит от «группы Капитан Такой-то», которая на­зывает охоту позорным занятием».

Большинство англичан или вытеснены с земли «огораживаниями» и ущемлением общих прав, или ушли с нее потому, что сами захотели жить лучше. Имеющие возможность проделать путь назад — приви­легированное меньшинство. Если Англия хочет избе­жать грозящего ей превращения в одно большое пред­местье, в котором, возможно, останется несколько на­циональных парков, ей нужно овладеть искусством жить в городах. Но создается впечатление, что страна не замечает этой возможности, когда она представляет­ся. С этой точки зрения последним бедствием, обрушившимся на Англию, были бомбежки ее городов в годы войны, в результате которых они оказались напол вину разрушены: и оценивать это несчастье следует не столько тем, что было утрачено, сколько тем, что появилось взамен. «Люфтваффе» предоставили англичанам возможность перестроить свои города и сделать их более привлекательными, а они лишь воссоздали то, что было, да еще в худшем варианте. А вот немецкие города, разрушенные до основания бомбардировщика­ми союзников, смогли возродиться с нуля с помощью плана Маршалла.

Ярким контрастом к неспособности англичан со­здать такое городское жилье, какое им хочется, высту­пает голландский проект, предлагающий отвоевать у моря вокруг Амстердама достаточно земли, чтобы по­строить жилой район на 28 000 домов: от такого просто дух захватывает. Ничего подобного этому самому ам­бициозному проекту не было с XVII века, и его глав­ным архитектором стал англичанин шриланкийского происхождения, который вырос в Илинге в западной части Лондона и учился в университете Лидса. По сло­вам Рувана Аливухаре, он уехал из Англии, потому что

 

«влюбился в Амстердам и не мог больше выносить, ко­гда на тебя плюют четыре раза на дню в Лидсе... В Ан­глии мне никогда бы не сделать того, что делаю здесь. Там такого просто не происходит. Здесь нас называют Steden Bouwers — строителями города, людьми, кото­рые формируют городской пейзаж. У нас в Англии та­ких попросту нет, и каждый раз, отправляясь домой в Лондон, я это все более отчетливо понимаю».

 

Посетив центры города в большинстве графств Англии, можно убедиться, что он прав и что перезастройка английских городов отдана в руки бездарных, близоруких, а иногда коррумпированных местных со­ветов, которых направляют и подстрекают третьераз­рядные архитекторы и стремящиеся к быстрой наживе застройщики. Если когда-нибудь потребуется свидетельство презрения англичан к городскому образу жизни, вот оно - в бетоне и стали.

И здесь мы подходим к третьему и самому разру­шительному из последствий представления о том, что «настоящая» Англия — это Англия графств. Под него не подходит громадное большинство людей, живущих в Англии. Страна, которую они видят вокруг, — это страна покрытых асфальтом улиц, машин и бетона, где иногда встречаются парки. Лучшее, на что они могут надеяться, — некая надуманная ассоциация со страной теплого пива и сельских старушек, катящих на велоси­педах в церковь, но за это они расплачиваются тем, что чувствуют себя отверженными и убеждаются, что такое понятие, как «Англия», имело место много лет назад.

 

Время от времени кто-то пишет в «Таймс», что у Англии (но не у Британии) нет своего национального гимна и что он ей необходим. Есть, наверное, четыре национальные песни, которые с грехом пополам может воспроизвести средний англичанин (всеми этими дела­ми, связанными с гимном, занимаются преимуществен­но мужчины). Три из них политического толка: это го­сударственный гимн, который, по сути дела, есть про­возглашение преданности монарху, «Правь, Британия, морями!», старомодная и немного смущающая песнь имперской экспансии, и «Земля надежды и славы», еще одна декларация славных имперских времен о ниспо­сланной свыше миссии править миром. По существу, все три — о Британии. Однако четвертая, «Иерусалим» Уильяма Блейка, — это просто нечто.

Блейк был ярым последователем Иммануила Сведенборга, необычные предсказания которого переведе­ны на английский Томасом Хартли в 1778 году. Из шестидесяти человек, которые первыми подписались п решениями, закладывавшими основы сведенборгианской церкви для пропаганды этой эксцентричной теоло­гии в Лондоне, Уильям Блейк проходил под номером 13, а его жена — под номером 14. Позже она жалова­лась: «Я теперь нечасто вижу мистера Блейка. Он все время проводит в раю». Сведенборг поведал своим анг­лийским ученикам, что побывал в духовном мире, ко­торый, в физическом представлении, показался ему удивительно похожим на организацию нашего собствен­ного. Ангелы, например, «живут в прилегающих друг к другу обителях, которые расположены по образцу на­ших городов и улиц, тротуаров и площадей. Мне предо­ставили возможность пройтись по ним, изучить все во­круг и войти в их дома, после чего я окончательно при­шел в себя». В этом идеализированном городе-саде Сведенборгу поведали, что Страшный суд уже наступил в 1757 году и всякое земное сообщество — это рай, только маленький. Имелся и особый рай для избран­ных, закрепленный исключительно за англичанами. Такого эксцентричного гения, как его ученик Блейк, могло взрастить, вероятно, только общество ос­тровитян. Его самое известное произведение невелико (всего шестнадцать строк) и начинается с вопроса:

 

Ступал ли Он встарь Своею ногой

Средь кущ английских холмов?

Взрастал ли Агнец Божий святой

В приволье английских лугов?

 

Речь здесь идет о совершенно бездоказательной легенде о том, что Иисус в юности побывал в Англии. В 1916 году, когда стране нужна была любая моральная поддержка, эта легенда была положена на музыку, с тех пор эту наиболее известную английскую песнь поют
в школах, на свадьбах, похоронах и в Женских институтах.      Но ведь она на все сто питает все тот же  предрассудок против жизни в городе. Во второй строфе Блейк снова вопрошает:

 

И восставал ли Иерусалим

Средь Дьявола темных Машин?

 

Казалось бы, в этом вопросе заключена некая воз­можность общенационального избавления. Но ведь про­тивопоставление «милой английской земли» и «Дьяво­ла темных Машин» — это та же старая пропаганда. Это лишь более мистическая версия английской поговорки «Ты ближе к Господу в саду».

Это вызывает ярость англичан, в том числе свя­щенников, которые выбрали жизнь в городе. «Это ужасно опасно. Это увековечивает представление о том, что Бог не имеет никакого отношения к ужас­ным условиям жизни в городе, — взорвался каноник Дональд Грей, когда я спросил, не считает ли он, что из этого может получиться неплохой национальный гимн для англичан. Как для человека, которому куда ближе тротуары, чем тропинки, для него отвержение англича­нами города непостижимо и приводит в уныние. — Мы, как нация, просто-напросто никак не утверждаем го­родскую жизнь. Стремимся лишь извлечь из промыш­ленности и коммерции максимум богатства, а потом наслаждаться великолепием деревни».

И ведь не то чтобы у английских городов не было своих культурных героев. Город порождает своих ко­лоссов — будь то в мюзик-холльной традиции, от акте­ров Джорджа Формби и Грейси Филдс до «Битлз» и поколений будущих «битлз», или на футбольном поле, о Стэнли Мэттьюза до Пола Гаскойна (кстати, все вышеупомянутые — уроженцы тех мест, которые ни внешнему виду, ни на слух не являются частью юга. Благодаря своему происхождению и тому, что говор выдавал в них уроженцев того или иного города, все они стали героями рабочего класса даже после того, как невероятно разбогатели. Однако — и это уникальный случай среди народов Западной Европы - тем, кто за­дает тон в общественной и интеллектуальной жизни, не удалось создать городской идеал. На темы, связан­ные с городом, пишут такие авторы, как Мартин Эмис, Питер Акройд или Джулиан Барнс, но книги, которые можно продавать целыми контейнерами, — это исто­рические романы. Хотя высшие классы и утратили по­литическую власть, им по-прежнему удается задавать тон в общественной жизни и определять стремления честолюбцев. Поэтому, заработав первые десять мил­лионов фунтов, удачливый бизнесмен начинает внима­тельно просматривать страницы журнала «Жизнь за городом», чтобы выбрать особняк для покупки. Ниче­го неизбежно пагубного в этом нет — вы могли бы ока­заться правы, сказав, что люди, стремящиеся занять высокое место в обществе, отчаянно пытаются приоб­рести местечко в деревне, и это является одной из не­многих гарантий сохранения деревни. Но это уже ни­куда не годится. Речь Джона Мейджора оказалась го­раздо более непростой, чем от него ожидали, но разрыв между выдуманной Англией и Англией настоящей уже не отражает того, как живет большинство.

А теперь настало время выяснить, откуда произо­шли эти «традиционные» англичанин и англичанка.

 

 

 

                   ГЛАВА 9   ИДЕАЛЬНЫЙ АНГЛИЧАНИН

 

 

 

 

«Мне нравится, когда мужчина — чистый,                      сильный, прямой англичанин, который может взглянуть своему гну в глаза и всадить ему в лоб унцию свинца».

П. Г. Вудхаус. Мистер Муллинер         рассказывает

 

 

«До войны Дерек Вейн был, что назы­вается, типичный англичанин», — писал Сапер в рас­сказе «Муфтий».

 

«То есть он считал свою страну... где бы о ней ни вспоми­нал... величайшей страной в мире. Никому своего мне­ния он не навязывал; просто это так и было. Если кто-то с этим не соглашался, тем хуже для него, а не для Вейна. Он в полной мере обладал тем, что непосвящен­ные считают самомнением; его познания по вопросам, связанным с литературой, искусством или музыкой, были самыми что ни на есть скромными. Более того, он относился с подозрением к любому, кто вел умную беседу на эти темы. С другой стороны, он был в числе «одиннадцати» в Итоне и играл в гольф без гандикапа. Хорошо держался в седле, а на скачках не жульничал, сносно играл в поло и неплохо стрелял. Денег у него было достаточно, чтобы работа не сделалась необходи­мостью, и свои обязанности в Сити он не воспринимал слишком серьезно... По сути дела, он был частью По­роды; Породы, которая всегда существовала в Англии и всегда будет существовать до конца времен. Ее пред­ставителей можно встретить в Лондоне и на Фиджи; в землях далеко за горами и на Хенли; в болотах, где гниет и распространяет зловоние растительность; в ве­ликих пустынях, где обжигает холодом ночной воздух. Они всегда одинаковы, и на них лежит печать Породы. Они по-мужски пожмут вам руку; по-мужски  встретят ваш взгляд».

 

О, Порода, как нам их не хватает. Бесстрашные филистеры, с которыми можно без опаски ездить в такси, незаменимые при кораблекрушениях, они были воплощением правящего класса. Этих людей можно было послать на самый край земли и быть уверенным, что они будут править местными жителями твердо, но справедливо, а их потребности будут ограничиваться лишь получением время от времени экземпляров «Таймс» многомесячной давности да жестяной короб­ки их любимого трубочного табака. Мир, с их неза­мысловатой точки зрения, делился на приличных ма­лых с одной стороны и на «большевиков, анархистов и членов всей этой шайки, которым лишь бы не рабо­тать и загребать себе все, что есть деньги», как харак­теризует их у Сапера его более известный герой Буль­дог Драммонд.

Сапер — это полковник Герман Сирил Макнил, уволившийся из армии с Военным крестом в 1919 году, а подзаголовок книги «Бульдог Драммонд» гласит: «Приключения демобилизованного офицера, которо­му наскучило мирное время». В ней мы найдем все, что нам нужно узнать; Породу выводили для действия. Драммонд — это «шесть футов в носках... твердые мускулы и чисто выбритый подбородок... прекрасный бок­сер, быстр как молния, метко стреляет из револьвера и просто чудный парень». Он отличается также крайним скептицизмом, не выносит иностранцев и чудовищно некрасив: любой, кто встречался с таким чело­веком в своей частной школе, тут же узнает его, и, веро­ятно, с содроганием. Из того же теста и Ричард Ханней, герой книги Джона Бухана «Тридцать девять ступе­ней»: из этого повествования мы узнаем, что негодяй из негодяев в мире — это «маленький еврейчик с блед­ным лицом, в инвалидной коляске, со взглядом грему­чей змеи». Этот враг поставил себе целью подрывать устои империи и продавать женщин в «белое рабство».

Конечно, ни Дерек Вейн, ни все остальные нико­гда не были «типичными англичанами». Это выдает и ремарка о личном доходе, и упоминание о принад­лежности к «одиннадцати» в Итоне: в команде из один­надцати лишь одиннадцать человек, так что он не был типичным даже в школе. Порода же являла собой определенный идеал, тщательно подобранное число сильных и слабых сторон мужчины, возведенных до платонических высот. Они были храбры, нерефлективны и невероятно прагматичны: люди, которым можно доверять. К несчастью для английского мужчины, он приходит к пониманию не только того, что страна, где он живет, совсем не та, какой он ее себе представлял, но и того, что так называемый английский идеал требу­ет от большей части населения быть не такими, какие они есть на самом деле.

Породу в массовом порядке имитировали распло­дившиеся в XIX веке частные школы. Они предназна­чались только для мальчиков, и мир Породы остался мужским навсегда. Если Порода воспроизводилась (видимо, в результате некоего непорочного зачатия), их дети уже были записаны во взрослые и их следовало как можно быстрее отправить в школу. Можно лишь гадать, какие эмоции обуревали сердца матерей при том, как немного им позволялось знать о жизни их де­тей. В колледже Рэдли мальчиков доводили до того, что они копались в грязи, ища съедобные корешки и растения (первоцветы считались большим деликате­сом), и жарили желуди на пламени свечи. В письме итонского школьника XVIII века упоминается о попа­давшихся в пище черных тараканах. Вот это письмо:

 

«Дорогая мама,

пешу, чтобы сказать вам, что я очень нищастен, а отмо­роженные места снова опухли еще больше. Успехов я ни в чем не добился и не думаю, что добьюсь. Очень жалко, что ввожу вас в такие расходы, но думаю, что эта школа не очень. Один одноклассник взял тулью моей новой шляпы и сделал из нее мишень, разобрал мои часы, что­бы поправить колесико в механизме, но он не работа­ет — мы с ним пытались засунуть механизм обратно, но каких-то колесиков, наверное, не хватает, потому что он не влезает. Надеюсь, у Матильды простуда прошла, и я рад, что она не в школе. Думаю, у меня чахотка маль­чики здесь никакие не джентльмены но вы конешно не знали, когда посылали меня суда, я постараюсь не пере­нять плохие привычки... Надеюсь, что вы и папа здоро­вы и не расстраивайтесь, что мне так плохо потому что думаю это продлится недолго пожалуйста пришлите немного денег потому что я задолжал 8 пенни...

Любящий вас но нищасный сын»

 

Письмо это настолько совершенно в описании ужасов и настолько изобретательно в попытках вы­звать сочувствие, а потом обратиться с просьбой вы­слать деньги, что читается как пародия. Несомненно, что столетие спустя умудренный школяр уже понимал, что одним перечислением ужасов школы ничего не добьешься: его родители платили за это, и это была цена за то, чтобы стать одним из Породы.

Когда мальчики были оторваны от родного дома, хорошая взбучка воспринималась как неотъемлемая часть процесса воспитания джентльмена. Чемпионом по порке был преподобный Джон Кит, доктор наук; он был назначен директором Итона в 1809 году и порол в среднем по десять мальчиков в день (кроме воскрес­ных дней, когда он отдыхал). Своего высочайшего до­стижения он добился 30 июня 1832 года, когда отдуба­сил более восьмидесяти учеников. В конце этого мара­фона мальчики стоя кричали ему «ура». О царившем там духе в какой-то мере свидетельствует тот факт, что впоследствии Кит смог высказать некоторым из выпу­скников своей школы сожаление, что не порол их чаще. Когда ему пришла пора уходить на пенсию, выпускни­ки Итона устроили подписку и собрали на подношение ему значительную сумму. Надо ли при таких обстоя­тельствах удивляться, что продукты таких школ мас­терски умели скрывать свои чувства?

Традиционная английская система образования, несомненно, сделала все возможное, чтобы дать другой выход зову гормонов у молодых людей. Особенно был распространен онанизм — вполне предсказуемое заня­тие подростков. Некий доктор Эктон, автор книги «Функции и расстройства репродуктивных органов» (опубликованной в 1857 году и издававшейся даже через сорок лет), нарисовал ужасающую картину воздей­ствия мастурбации на мальчика, который на своем опыте познал, что «расход спермы в больших количе­ствах истощил его жизненные силы» и в результате превратил в ходячие мощи.

 

«Он низкорослый и немощный, мускулы не развиты, впалые глаза и тяжелый взгляд, лицо болезненное, бледное или покрытое угрями, руки влажные и холодные, а кожа потная. Он избегает общества остальных мальчиков, бродит вокруг один, с отвращением прини­мает участие в играх (развлечениях) соучеников. Он не смеет смотреть людям в глаза, перестает следить за   своим платьем и становится неряшлив. Восприятие у него притупляется и ослабевает, и если ему не удаст­ся избавиться от своих дурных привычек, в конечном счете он может превратиться в круглого дурака или сварливого ипохондрика».

 

Хотя многие сегодняшние родители могут узнать в этой картинке портрет своего собственного прыщаво­го отпрыска, больше всего это напоминает усилия сего­дняшнего правительства предупредить молодых людей о вреде наркотиков. Лучше всего помогала избежать соблазна полная занятость, и это стало одной из при­чин увлечения школьным спортом. Как советовал взрослым, пытающимся не дать мальчикам увлечься мастурбацией, доктор Эктон: «Главное — начинать тре­нировать таким образом силу воли пораньше. Если мальчик однажды в полной мере проникнется тем, что все такие занятия непристойны и гадки, и со всей силой нерастраченной энергии решит для себя, что больше не унизится до того, чтобы поддаться этому, его ждет бле­стящее и счастливое будущее».

Очевидно, этот совет пригодился многим выдаю­щимся представителям Породы, так как можно заме­тить, что значительная часть этих выдающихся муж­чин, покидавших Англию, чтобы возводить империю, похоже, в большей или меньшей степени избавлялись от сексуальности как от ненужного в путешествии ба­гажа. А. К. Бенсон, автор того самого гимна импери «Земля надежды и славы», признавался в своем дневнике, что «настоящей проблемы с сексом для меня не существует». Первооткрыватель Уилфред Тезигер в своей автобиографии писал, что «секс для меня не имел зна­чения, и воздержание в пустыне нисколько не беспоко­ило... никакого чувства потери». Другие, как генерал Гордон, говоривший, что лучше бы он стал евнухом в четырнадцать лет, или фельдмаршал Монтгомери, просто старались подавлять любые сексуальные ощу­щения: во время дебатов в палате лордов по вопросу ле­гализации гомосексуализма Монтгомери предложил поднять возраст совершеннолетия до восьмидесяти лет. Возможно, страстность, с которой это отрицалось, име­ла какую-то связь со скрытым или подавленным гомо­сексуализмом: у Гордона и Монтгомери, как и у фельд­маршала Окинлека, были увлечения мальчиками. Но в большинстве случаев секс просто представлялся чем-то второстепенным. Сесил Роде, присоединивший к импе­рии огромные территории в Африке, никогда не был женат и не выказывал ни малейшего интереса к сексу в любом его проявлении. Лорд Китченер в эмоциональ­ном плане, похоже, так и не вышел из периода полово­го созревания. Другие поздно вступали в брак: первоот­крыватель Генри Мортон Стэнли в пятьдесят один год, основатель движения бойскаутов Роберт Баден-Пауэлл — в пятьдесят пять, колониальный губернатор лорд Милнер — в шестьдесят семь.

Все это были люди устремленные, они ставили ве­ликие цели для себя и для империи и часто жили в по-спартански суровых условиях. Но самоконтроль про­бирался гораздо дальше умерщвления плоти. В конце войны англичан с бурами в Южной Африке писатель Форд Мэдокс Форд (еще один «англичанин»: отец - немец) встретил на одном из английских железнодорожных вокзалов приятеля, отставного майора. Майор ожидал сына, «молодого человека, который ушел на войну, словно дав необычный обет. И выполнил этот обет самым необычным образом; ведь он был единст­венным сыном и, по существу, единственной надеждой на продолжение древнего рода — рода, традициями ко­торого старый майор X особо дорожил и особо почитал их». В ожидании поезда на платформе мужчины гово­рили о погоде, урожае, о том, что поезд опаздывает, -о чем угодно, лишь бы «отвлечься о того, что никак не шло у нас обоих из ума». Дело в том, что сын был тяже­ло ранен на войне. Разрывом снаряда ему оторвало ру­ку, ногу и снесло пол-лица. Вот как описывает Форд эту встречу отца с сыном: «Когда наконец сын, вернее, то, что от него осталось, сошел с поезда, он лишь как-то странно, не смущаясь, ухватился левой рукой за протя­нутую правую — торопливое, неискреннее рукопожа­тие. Майор X проговорил: «Привет, Боб!», его сын отве­тил: «Привет, отец!» И все».

Кто знает, сколько слез пролил впоследствии этот майор наедине с самим собой? Но на людях это был сплошной стоицизм. Писатель добавляет, что «такое, должно быть, случалось изо дня в день повсюду на этих чудесных островах; но то, что народ научился та­кой спартанской сдержанности, все же достойно удив­ления».

Достойно удивления, а также уважения. Пред­ставьте, как страдал в душе великий поэт империи Редьярд Киплинг в Первую мировую войну. В начале он, стоя на украшенной флагами платформе, призывал добровольно присоединяться к крестовому походу против зла, которое несли «гунны», а через год его единственный сын Джон попал в списки «раненых и пропавших без вести» в сражении под Лоосом. У юноши было ужасное зрение, и его взяли на службу лишь благодаря связям Киплинга. Последним лейтенанта Киплинга ви­дел человек, который пытался наложить ему на разне­сенную челюсть импровизированную повязку и видел, как тот плачет от боли, но сослуживцы-офицеры дого­ворились не рассказывать Киплингу подробности по­следних минут агонии сына. «Думаю, моему мальчику мало на что оставалось надеяться, и одна мысль об этом просто невыносима. Хотя я слышал, он до конца держался молодцом... Короткая получилась жизнь. Так жаль, что работа стольких лет пошла прахом в один день, но ведь не мы одни в таком положении, и ведь это что-то значит, когда знаешь, что воспитал мужчину». Возможно, эта утешительная гордость за то, что он «воспитал мужчину», убеждала Киплинга, что он мо­жет гордиться своим поступком, что этого ждала от не­го страна. За что еще можно было ухватиться в этой бессмысленной бойне войны?

Конечно, Порода представляла собой некий класс. Но чтобы принадлежать к нему, не обязательно было быть англичанином. Герой Джона Бухана Ричард Ханней — белый горный инженер из Родезии. Да и ан­глийские частные школы предлагали возможность стать частью этого класса другим - мальчикам из не­аристократических семей. Член парламента Пол Боатенг, тогда еще маленький мальчик из Ганы, бывало навещал своих бабушку и дедушку на западе Англии. «Помню, как я любил разглядывать у них одну старую книгу, думаю, это был юбилейный альбом, — рассказывает он. — Там были все эти фотографии Ага-хана или махараджи Джодхпура, и смотрелись они как стопроцентные англичане. Никакими англичанами они не были, но стали ими».

И все же они ими не стали. Налет на Породе был английский, хотя на самом деле они больше принадлежали империи, чем Англии. Порода жила в шаге от своих эмоций, и это было следствием полученного образования: как объяснил, уезжая из Ирана в 1991 году, бизнесмен Роджер Купер, просидеть в печально известной тегеранской тюрьме Эвин столько дней, сколько  провел там он после обвинения в шпионаже, и выжить может любой, кто прошел через то же, что и он в Клиффтон-колледже в Бристоле. Дело не только в плохой пище и суровых условиях в целом: такое обучение позволяло отдельной личности жить в отрешенности от окружавшей физической реальности, будь то Бристоль или черный как ночь Судан. Но Породу выводили для империи и для того, чтобы действовать, а не для послевоенной Англии.

В 1964 году праправнуки Дерека Вейна оглядывались на Породу с презрением. В скетче «За гранью», написанном для студенческого журнала, сатирики Джонатан Миллер и Питер Кук воссоздали сценку на аэродроме  во время войны. Разговор там шел такой:

ПИТЕР: Перкинс! Извини, старина, что пришлось оторвать  тебя от веселья. Дело в том, что война складывается не очень удачно.

ДЖОН: О Господи!

ПИТЕР: Мы проигрываем два очка и мяч на половине противника. Война – штука психологическая, Перкинс, ну как футбол. Ты ведь знаешь, в футболе часто бывает, что  десять человек играют лучше, чем одиннадцать?

ДЖОН: Так точно, сэр.

ПИТЕР: Перкинс, вот этим самым игроком ты и будешь. Я хочу, чтобы ты принес себя в жертву, Перкинс. На данном этапе нам нужно совершить что-нибудь бесполезное. Это повысит весь настрой войны. Забирайся в самолет, Перкинс, сгоняй в Бремен на шуфти и не возвращай­ся. Прощай, Перкинс. Эх, вот бы мне тоже полететь.

ДЖОН: Прощайте, сэр, — или аи revoir?

ПИТЕР: Нет-нет,   Перкинс,   про­щайте.

Британия Породы стала Британией Бессмыслен­ного Поступка.

--------------------------

Шуфти- смотреть (араб.) Одно из многочисленных выражений, занесенных в разговорный английский язык теми, кто служил в английских владениях на Ближнем Востоке.

Аи revoir- до свидания (фр.).

 

Стереотипы вещь удобная, с ними не нужно заду­мываться. Как у Сапера Порода предстает воплощени­ем правящего класса империи, так и в сознании сочи­нителя газетных заголовков или острослова всякий швед — это хмурый тип, любой немец страдает отсут­ствием чувства юмора, каждый француз — хлыщ, от которого разит чесноком. Карикатура на самих англи­чан, которой они держались в течение двух веков до появления Породы, не была ни обаятельной, ни экс­травагантной, ни даже особо героической, и это о чем-то говорит.

Англичане могли выбрать национальным симво­лом кого угодно — от моряка до поэта. Но они выбра­ли торговца. Фигура Джона Буля с его выпяченной нижней челюстью до сих пор нет-нет да появляется в газетных карикатурах: неплохо для персонажа, придуманного в 1712 году, Как и многие другие чисто на­циональные проявления английскости, Джона Буля придумал неангличанин, Джон Арбетнот, сын священ­ника из Кинкардиншира, который отправился пытать счастья в Англию. Но при этом Арбетнот не отказывал себе в том, чтобы при случае выступить за Шотлан­дию, поэтому герой англичан был «пухлый здоровяк с надутыми как у трубача щеками», а его сестра Пег

 

«выглядела бледной и болезненной, словно страдала «зеленой хворью» [анемией]; и неудивительно, ведь любимчиком был Джон, и все лучшие куски достава­лись ему, он набивал себе брюхо славной молодой ку­рочкой, свининой, гусем и каплуном, а мисс давали лишь немного овсянки с водой или сухую корку без масла... Старший сын жил в лучших комнатах со спаль­ней, обращенной на юг, к солнцу. Мисс обитала в ман­сарде, открытой северному ветру, отчего ее лицо по­крылось морщинами».

 

Но безразличие Джона Буля к своей болезненной шотландской сестре еще что по сравнению с его более важным занятием, а именно разборками с бесчестны­ми и плетущими заговоры континентальными нация­ми. Врач по образованию и приятель Поупа и Свифта, Арбетнот изобразил жульническую борьбу за сферы влияния, которая привела к Утрехтскому миру в виде иска в суде, учиненного простоватым торговцем тканя­ми Джоном Булем против олицетворяющего Францию Льюиса Бабуна. Джон Буль, «человек честный, пря­мой, желчный, энергичный и весьма непостоянного нрава», никого не боится, но склонен ссориться с сосе­дями, «особенно если они пытаются управлять им». Его настроение

 

«во многом зависело от погоды; его настроение поднималось и падало вместе с барометром. Джон был шустрый малый и хорошо знал свое дело, но никого из живущих на земле так мало заботило ведение своих счетов, и никого так не обманывали партнеры, подмастерья и слуги. Человек компанейский, он был любитель выпить и раз­влечься; так что, сказать по правде, ни у кого не было та­кого доброго дома, как у Джона, и никто не тратил свои денежки более щедрой рукой».

 

Здесь мы имеем автопортрет гораздо более вер­ный, чем хотелось бы многим англичанам. Джон Буль, как и приличествует нации лавочников, — торговец. Он неистово независим и горд, много пьет и отличает­ся истинно бычьей невозмутимостью. К тому же он че­ловек темпераментный, любит посетовать, не отлича­ется чувствительностью, а по отношению к Николасу Фрогу, олицетворяющему Голландию («хитроумному проныре и шельме, скупому, бережливому, у которого хоть и брюхо подведет, но он карман свой сбережет»), исполнен высокомерного презрения, как и ко всем иностранцам. Хотя впоследствии Джон Буль претер­пел немало модификаций, становясь менее склонным к вспышкам гнева и более респектабельным, некото­рые черты остались постоянными. Его неизменно изо­бражают с округлым животиком, солидным, миролю­бивым и чуть сонным. Он более склонен утверждать то, что, по его суждению, абсолютно очевидно, чем за­ниматься рассуждениями. Он верит в Закон и Порядок и инстинктивно консервативен. Он любит свой дом, надежен, жизнерадостен, честен, практичен и яростно привержен своим свободам.

Имели место другие попытки придумать архетип англичанина — кратковременной популярностью поль­зовался вустерширский баронет, сэр Роджер де Каверли, творение Джозефа Аддисона, но никому не дано было продержаться так долго, как Джону Булю. Даже любопытно, каким образом такому не очень-то привлекательному персонажу удалось прожить такую долгую жизнь. Ведь, в конце концов, он не привлекателен фи­зически и даже не отличается особенным умом. Причи­на его долголетия в основательности. Вскоре на карика­турах его стали изображать не быком, а бульдогом, так что почти через двести лет после того, как он был при­думан, во время великого соперничества на море с Гер­манией, он подходил джингоистскому мюзик-холльно­му гимну «Моря сыны, британской все породы» Артура Риса, от которого пошла гулять фраза «парни буль­дожьей породы». А к началу Второй мировой войны в стране был человек, в облике которого, похоже, соче­тались черты и бульдога, и Джона Буля, - Уинстон Черчилль.

 

Раз англичане сохраняли представление, что они должны жить не в городах, где они живут, а в деревне, где их нет, оставалось и ощущение того, что настоящий англичанин — непременно сельский житель. «Джентль­мену пристало быть искусным в обращении с охотни­чьим рожком, он должен уметь гнать зверя, изящно обучать и носить сокола», - наставлял один авторитет XVII века. Похожее мнение находим у сэра Роберта Бёртона, писателя и ученого, в его «Анатомии меланхо­лии», где он рассуждает об увлечении знати охотой: «Это все, что они изучают, в чем упражняются, чем обыкновенно занимаются, и все, о чем говорят». Три ве­ка спустя принцип оставался прежним: лишь совсем не­давно представители деревенского дворянства вообще стали придавать значение образованию, но не из-за об­разования как такового, а потому что с ним их детям-возможно, будет легче зарабатывать деньги и продолжать жить в деревне.

Образцом джентри, мелкопоместного неродовито­го дворянства, в литературе можно назвать сквайра Вестерна в «Томе Джонсе» Филдинга — прекрасного наездника, любителя выпить и чертыхнуться, крас­нолицего хулителя ганноверской династии и человека серьезного. Любая жизненная загадка не настолько сложна, чтобы ее нельзя было свести к сравнению со стаей паратых гончих или с тем, как ведет себя загнан­ный барсук. Но сквайр Вестерн существовал и в реаль­ной жизни. Леди Мэри Уортли Монтегю писала о По­роде, что «утро они проводят среди гончих, вечера с та­кими же отвратительными спутниками — и выпивают все, что попадет под руку». Пример тому — Джек Миттон, который родился в 1796 году и к 21 году якобы по­лучил в наследство ренту в размере 10 тысяч фунтов в год и 60 тысяч наличными. Отец Миттона умер, когда Джеку было два года, и в учении он так и не преуспел: его исключили сначала из школы-пансионата Вестмин­стера, а потом из Хэрроу. Нанятый впоследствии учи­тель отказался заниматься с ним, после того как Джек ударом кулака уложил его на землю. Армейская карьера рухнула, когда ему пришлось покинуть Седьмой гусар­ский полк по причине безудержного увлечения азартны­ми играми. Он ничем не показал себя за год в парламен­те, представляя Шрусбери от партии тори, но потом рас­крылся его истинный талант — умение крушить все вокруг и развлекаться.

Об отчаянной храбрости Миттона ходят легенды. На полном скаку он проскакал по кроличьему садку, чтобы посмотреть, выдержит ли он его вес: садок рухнул, упала и лошадь, которая навалилась на него само­го. Он на спор промчался в запряженном парой лошадей экипаже ночью по деревне, преодолев канаву, две изгороди и заборчик у рва в три ярда шириной. Заво­дился он с полуоборота и однажды колошматил шахте­ра из Уэльса двадцать раундов, пока тот не сдался. В другой раз, охотясь зимой на уток, он прополз голы­шом по льду, чтобы не замочить одежды. У него нико­гда не было с собой носового платка, перчаток или ча­сов. Однажды его спутник, ехавший с ним в двуколке, рассказал, что никогда не попадал в аварию. «Как же медленно вы, должно быть, ездите всю жизнь, черт возьми!» — воскликнул Миттон, заехал на экипаже на высокий берег реки и перевернул его. Приезжавшие к нему на ужин и подсаживавшиеся к камину гости, бы­вало, обнаруживали, что он тайно подкладывает им в карманы раскаленные угли. Когда после ужина они разъезжались по домам, он имел обыкновение одевать­ся разбойником с большой дороги и грабить их — од­ной из жертв оказался и его собственный дворецкий. Один из гостей остался у него ночевать и завалился спать мертвецки пьяный, а проснувшись, обнаружил, что Миттон подложил ему в кровать живого медведя и двух бульдогов.

В конце концов экстравагантные выходки докона­ли его. Не на пользу шли и ежедневные четыре-шесть бутылок портвейна, причем первую он выпивал утром, пока брился. (Его любимая обезьянка, которая прово­дила с ним все время и регулярно отправлялась вместе с ним на охоту верхом, тоже любила прикладываться к бутылке и сдохла, выпив по ошибке пузырек с ла­ком для сапог.) По свидетельству очевидца, за послед­ние пятнадцать лет жизни Миттон спустил полмиллио­на фунтов. В конечном счете у него накопилось столько долгов, что ему пришлось бежать в Кале, где однажды ночью он вдруг стал задыхаться. «Будь проклята эта икота», — выругался он и, чтобы отпугнуть ее, поджег полу своей ночной рубашки. Та вспыхнула, как бумага. Заглушить боль помогал бренди, который Мит­тон стал пить в огромных количествах, и даром это не прошло. Он умер от белой горячки в Королевской дол­говой тюрьме 29 марта 1834 года.

Джек Миттон, конечно, исключение, даже по меркам своего времени. Но будь то во времена вигов, или
в более «респектабельном викторианском обществе», или даже в конце XX века, одна характерная черта анг­личан остается постоянной. Джон Буль и его сторонники — люди практичные и деловые. Просто сказать, что у англичан серьезно ограничено представление о ценности интеллектуалов, будет весьма английской недоска­занностью. «Пусть словесностью занимаются деревенские простаки», — заявил еще в 1525 году посол Ричард Пейс, преподававший греческий язык в Кембридже. Если отношение с того времени и изменилось, то нена­много, и это открыл для себя литературный критик Джордж Стайнер, когда пытался устроиться преподава­телем в Кембриджский университет. Чуть ли не любое учебное заведение в мире гордилось бы тем, что среди его сотрудников есть такой красноречивый, загадочный и заставляющий думать человек. За годы научной дея­тельности он читал лекции в Париже, Чикаго, Гарварде,
Оксфорде, Принстоне и Женеве. Его книги издавались с 1958 года. Пространный перечень его почетных степеней напоминает набранные мелким шрифтом на обороте условия ипотечного договора.

Но у Стайнера есть одна непреодолимая пробле­ма. Он интеллектуал. На собеседовании для будущих преподавателей он опрометчиво заявил, что верит в важность идей.

«Я сказал, что застрелить кого-то из-за расхожде­ния во взглядах по отношению к Гегелю — дело до­стойное. Это говорит о том, что такие вещи немало­важны».

На работу его не взяли. Сказанное характерно для Стайнера, но это говорит и о его глубоком непонима­нии англичан. Считать, что за любое интеллектуальное воззрение можно умереть или убить — это слишком для любого английского ученого мужа. В Англии нет интеллектуалов, и это уже стало расхожим понятием. Но это и не верно. Однако если вы собираетесь быть интеллектуалом в Англии, лучше не афишируйте этого и, конечно же, не называйте себя таковым. Не стоит разводить страсти в связи с вашими воззрениями или считать, что для каждой проблемы есть решение. И са­мое главное, не надо корчить из себя умника.

Я познакомился с Джорджем Стайнером в Кем­бридже, где, после отказа университета признать его таланты, ему предложил стипендию внештатного науч­ного сотрудника и позволил время от времени читать лекции и смущать умы студентов Черчилль-колледж. Мы договорились о встрече по телефону, листая кален­дарь. «Двадцать третьего апреля», - предложил я.

«О, двадцать третье апреля. День рождения Уиль­яма Шекспира, Владимира Набокова, Сергея Проко­фьева, Джозефа Тернера и Макса Планка. А также Джорджа Стайнера».

Когда мы спускались по ступенькам колледжа, он указал на близлежащий дом и негромко проговорил.

— Видите окно наверху? Это комната, где умер Витген­штейн.

Знаете, что произошло в последний день рождения Витгенштейна? Он работал у себя за столом. Вошла миссис Б. с тортом в руках. «Many happy returns, Людвиг!» — восклик­нула она. Он повернулся к ней и сказал: «Я хочу, чтобы вы хорошо подумали над тем, что только что сказали». Она разрыдалась и уро­нила торт.

------------------------

Many happy returns – много счастливых возвращений (этого дня) – традиционная английская форма поздравления с днем рождения (анг.)

 

Я подумал: может, Стайнер представил себя еще одним Витгенштейном? Оба эмигранты. У обоих не все гладко с Кембриджем (Витгенштейна, профессора фи­лософии, называли там «смерть ходячая»). Нет, срав­нение не подходит. Стайнеру слишком нравится быть на виду, и у него слишком много публикаций. Стайнер не подходит Кембриджу потому, что настаивает на рассмотрении английской литературы в контексте дру­гих литератур. И слишком серьезно относится к идеям.

 

— Вы знаете, — продолжал он, - что под рю Фобур Сент-Оноре похоронено сорок пять тысяч человек? Со­рок пять тысяч мужчин, женщин и детей! Они погибли во время Коммуны. Погибли за идею. Вы, англичане, просто понятия не имеете, какое большое значение придается идеям, идеологии в остальной Европе. Все, что случилось в вашей стране, это лишь небольшая и прошедшая довольно цивилизованно гражданская война. Свою ненависть вы переносите на Ирландию. Существует глубокий общественный договор с терпи­мостью и инстинктивное недоверие проявлению ума или красноречия. Явись Господь Бог в Англию и начни излагать свои убеждения, знаете, что ему скажут? Ему скажут: «О, да будет вам!».

 

«При условии, что вы не ирландец, я считаю, что, по большому счету, не так уж плохо, что англичане против того, чтобы убивать людей за их убеждения», — как-то по-стайнеровски согласился Стайнер.

«Да, благословение этой страны в могучей посред­ственности ума. Это спасло вас от коммунизма и от фа­шизма. В конце концов, вам достаточно наплевать на идеи, чтобы еще страдать от их последствий!»

 

Он прав. Некоторые модные веяния, такие как за­игрывание с монетаризмом и приватизацией 1980-х, могут получать распространение, но глубоко в душе ан­гличане не доверяют «-измам», поэтому Тони Блэру было так нелегко доказать, что его вера в «третий путь» есть нечто большее, чем выраженный слоганом прагматизм. Существуют некоторые практические объ­яснения: обучение Породы не предполагало выпускать в свет молодых людей, слишком склонных думать или размышлять. Посетивший Англию в 1860-е годы фран­цузский профессор философии Ипполит Тэн отметил, что в частных школах больший упор делается на спорт и гораздо меньший — на изучение наук по сравнению с французскими лицеями, у которых из-за того, что они расположены в городах, все равно мало места для спортивных полей. По его меткому замечанию, анг­лийские школы имели тенденцию выпускать людей интуитивно консервативных; что касается религии, в них постоянно вдалбливался викторианский англи­канизм, и они заканчивали школы «защитниками, а не противниками великого духовного установления, об­щенациональной религии». Кроме всего прочего, цель­ность ценилась в системе выше интеллекта; «учений и развитию ума отводилось последнее место, в первых рядах идут характер, отвага, смелость, сила и физическая ловкость». Вследствие этого англичане относятся к любой обещаемой им панацее не с энтузиазмом, а глубоко скептически.

Создается впечатление, что интеллектуалов в Ан­глии презирают, потому что они страдают от самого разрушительного комплекса неполноценности: никто не воспринимает их так же серьезно, как они сами. Над такими людьми, как Стайнер, — по его же выра­жению — «насмехаются по всей стране». (Судя по этим словам, он еще вежливо отзывается об англича­нах по сравнению с некоторыми другими континен­тальными европейцами. Рихарду Вагнеру ни одно су­щество не представлялось таким отвратительным, как истинный англичанин. «Он как овца с практическим овечьим инстинктом вынюхивает в поле, чем бы на­бить брюхо».)

Как же случилось, что в Англии нет места брами­нам духа? Ведь, в конце концов, страна обладает одной из наиболее выдающихся интеллектуальных традиций в мире. К концу XVII века Лондонское королевское об­щество стояло на вершине европейской науки. «Англия более, чем все страны Европы, может справедливо пре­тендовать на то, чтобы возглавить философскую ли­гу, — писал в опубликованной в 1667 году книге «Исто­рия Королевского общества» епископ Томас Спрэт. — Англичанам природа откроет больше тайн, чем другим, потому что гений, которым она уже их одарила, чтобы раскрывать и совершенствовать ее тайны, так замеча­тельно соразмерен». Другие в гораздо большей степе­ни, чем сами англичане, были готовы признать англий­ский гений. Вольтер, во многих отношениях апофеоз Просвещения XVIII века, был очарован английской Интеллектуальной традицией и в своих «Письмах об Англии» сравнивал Исаака Ньютона с Рене Декартом. Он отмечал, что картезианская вера в чистое мышление – «вещь оригинальная, убедительная в лучшем случае разве что для невежд» и просто не идет ни в какое сравнение с гением Ньютона. «Первое – это набросок, второе – шедевр». Это различие остается до сих пор: альма-матер Ньютона, Тринити-колледж в Кэмбридже, дал миру больше нобелевских лауреатов (двадцать девять), чем вся Франция.

Но главное, что англичане не устраивают никакого шума по этому поводу. Когда недавно в одном и том же году Нобелевскую премию получили трое французов, французское правительство объявило этот день общенациональным праздником  и отменило занятия в школах. А когда Аарону Клюгу позвонили в лабораторию молекулярной биологии в Кембридже и сообщили о присуждении  ему Нобелевской премии 1982 года за заслуги в области химиии, он воздел руки к небесам и счастливо вздохнул: «Теперь я смогу купить новый велосипед!».

Похоже, англичане едва замечают уровень своих интеллектуальных достижений. Шекспир, вероятно, величайший писатель в мире. Но когда Виктор Гюго приехал в Лондон поклониться этому человеку, памятник ему он так и не нашел. Вот как он пишет о тех, кого сочли достойными поминовения:

 

« Статуи трех или четырех Георгов, один из которых был идиот… За муштру пехоты – статуя. За командование конной гвардией на маневрах – статуя. За защиту Старого Порядка, за разбазаривание богатств Англии на сколачивание «коалиции королей» против 1789 года , против Демократии, против Просвещения, против возвышенной устремленности человеческого духа – устанавливайте пьедестал, быстро, для мистера Питта. А чтобы найти дань уважения нации величайшему гению Англии, вам придется пройти далеко вглубь Вестминтерского аббатства, и там, в тени четырех или пяти огромных монументов, где в мраморе или  бронзе возвышаются во всем великолепии никому не известные члены королевской фамилии, вам покажут маленькую фигурку на крохотном пьедестале. Под этой фигуркой вы прочтете это имя: УИЛЬЯМ ШЕКСПИР».

 

За полтора столетия  со времени визита Виктора Гюго ситуация  немного изменилась, но не так разительно, как это пытается представить культурная элита страны. Памятниками Шекспиру теперь служат театры в Лондоне и Стратфорде, где ставятся его пьесы, но ни тот, ни другой театр не выжил бы без средств, которые вкладывает в них британское правительство и иностранные туристы. Время от времени к великим причисляют новых писателей, и их могилы пополняют маленький перенаселенный Уголок поэтов Вестминстерского аббатства. Но основное замечание Гюго остается в силе: когда речь идет об отношении властей к  увековечиванию какого- либо достижения, один генерал не из самых выдающихся приравнивается к дюжине поэтов. Только взгляните на составляемые Букингемским дворцом дважды в год списки почестей: их скорее удостоишься за составление протоколов муниципального совета, чем за том поэтических произведений.

Подход англичан к идеям заключается в не том, чтобы подавлять их, а дать умереть от безразличного отношения. Характерный для англичан подход к проблеме не в том, чтобы хвататься за идеи, они будут принюхиваться к ней, как натасканная на трюфели собака, и только выделив главное, будут искать реше­ние. Подход это эмпирический и примиряющий, и единственной идеологией, которая при этом испове­дуется, является Здравый Смысл. Идеям английский склад ума предпочитает вещи утилитарные. Как выра­зился Эмерсон, «они любят рычаги, винты, шкивы, фламандских ломовых лошадей, водяные мельницы, ветряные, приливные; любят, когда море и ветер дви­жут их корабли с грузами». Теперь вы понимаете, по­чему из англичан вышло столько великих ученых.

Но ничто из этого в полной мере не объясняет, по­чему у англичан выработалось такое недоверие к ин­теллектуалам. Я склонен считать, что, возможно, это имеет какое-то отношение к их границам. Живя на ос­трове, англичане стали народом сравнительно одно­родным. В какой-то мере они были изолированы от различных теорий, которые приливными волнами про­катывались по остальной Европе. Границы Англии оп­ределяет море и соседи-кельты, поэтому у англичан всегда присутствовало совершенно четкое понимание того, кто они. В их истории сравнительно немного по­литических потрясений, и это говорит о том, что им не было нужды переосмысливать себя: как и их законы, черты национального характера англичан были в ос­новном застывшими. Интеллектуал же, напротив, про­цветает в более подверженном изменениям мире, где все представляется возможным; величайшие мысли становятся теориями для изменения миропорядка, а самые великие теории превращаются в идеологии. За то время, когда многие страны континентальной Ев­ропы проходили через объединения, разделения, вои­ны, объединения и обретения себя вновь, институты Англии изменялись понемногу, шаг за шагом и зачастую в последнюю минуту. За последние два столетия во Франции сменились одна монархия, две империи и пять республик. За половину этого времени Германия прошла путь от монархии до республики, рейха, разде­ла между коммунизмом и капитализмом и, в конце концов, до нового объединения в качестве федераль­ной республики. Все это время Британия оставалась парламентской монархией. Никто не стремился к все­общему потрясению: самое значительное изменение в обществе в XX веке - изобретение государства всеоб­щего благосостояния - стало практическим проектом, построенным скорее на идеалах, чем на идеологии. Мо­жет быть, просто англичанам не нужны интеллектуалы, которые скажут им, кто они.

 

 

                                                                             *  *  *

 

Когда классовая структура Франции взорвалась ре­волюцией, родилась новая модель француза и францу­женки. «Подданным было сказано, что они стали Граж­данами, - пишет искусствовед и историк Саймон Шама, — совокупность подданных, которых сдерживали несправедливость и устрашение, стала Нацией. От это­го новшества, от этой Нации Граждан можно было не только ожидать, но и требовать справедливости, свобо­ды и изобилия». Не претерпевший с тех пор изменений Революционный идеал принес катастрофические по­бочные эффекты вроде оплакиваемых Стайнером тысяч людей, погибших во время Парижской коммуны. Однако сложилось представление о Гражданском Госу­дарстве, в котором у людей есть четко определенные права и обязанности, гарантированные конституцией.

Англичане, не испытавшие такого, подобного землетря­сению, шока, остались нацией индивидуумов, не ожи­дающих от государства чего-то грандиозного. Любо­пытно, что до революции целый ряд французов, в том числе Вольтер, Монтескье и Мирабо, побывали за Ла-Маншем и превозносили именно это свойство англи­чан. Во время Американской войны за независимость, когда французские соглашатели провозгласили, что они на стороне восставших колоний, Бомарше получил письмо от одного своего друга, в котором говорилось, что «весь мир смотрит на Францию как на избавителя, как на единственную нацию, способную побить англи­чан». Но в этом письме был и совет: «Случись вам одер­жать победу, проявите уважение к Англии. Ее свободы, ее законы, ее таланты не подвергаются угнетению аб­сурдным деспотизмом. Это образец для любого госу­дарства». Даже такой кровожадный революционер, как Жан Поль Марат, восхищался тем, что ему удалось уз­нать об английской политической традиции, когда он был в Лондоне в изгнании; Джон Буль счел бы стран­ным, что его считают вдохновителем Французской ре­волюции, но отчасти так оно и есть.

В то время как Французская революция дала миру Гражданина, творением англичан стала Игра. Каждую неделю в школах и на стадионах во всех уголках земно­го шара от Шпицбергена до Огненной Земли можно увидеть, как живет это наследие. Слово soccer, которым называют этот распространенный во всем мире вид спорта, пришло из жаргона частных школ и является сокращением от «Association Football». Бейсбол пред­ставляет собой одну из форм английских детских игр с мячом и битой, а американский футбол — это вариант регби, появившийся после того, как Уильям Уэбб Эллис побежал с мячом в руках во время футбольного матча в школе Регби. Теннис получил новую жизнь в частном Марилебонском крикет-клубе, а в 1877 году состоялся первый всемирно известный Уимблдонский турнир. Англичане установили стандартные дистанции для со­ревнований по бегу, плаванию и гребле и провели пер­вые современные скачки. Современный хоккей ведет свою историю с составления правил игры Хоккейной ассоциацией в 1886 году, соревнования по плаванию — со времени образования в 1869 году Английской ассо­циации пловцов-любителей, а началом современного альпинизма можно считать попытку сэра Альфреда Уиллса покорить вершину Швейцарских Альп Веттерхорн в 1854 году. Англичане придумали ворота, гоноч­ные лодки и секундомеры и первыми стали разводить современных скаковых лошадей. Даже заимствуя неко­торые виды спорта из других стран, как, например, поло или лыжи, англичане устанавливали правила. Первые боксерские перчатки с прокладкой надел в середине XVIII века победитель многих соревнований английский боксер Джек Браутон, а через столетие были утвержде­ны правила бокса, составленные маркизом Квинсберри. Этот список можно продолжить.

Вы можете возразить, что если бы в XIX веке до­минировала любая другая нация, она передала бы ми­ру свои увлечения. Построй империю шотландские горцы, все теперь, возможно, играли бы в шинти — командную игру с клюшками и мячом. Если бы весь мир сделали своей колонией коренные североамери­канцы, это мог бы быть лакросс (командная игра, в ко­торой две команды стремятся поразить ворота сопер­ника резиновым мячом, пользуясь ногами и снарядом, представляющим собой нечто среднее между клюшкой и ракеткой), хотя его называли бы изначальным индийским именем — баггатавей. Империя басков уста­новила бы межконтинентальные чемпионаты по пелоте — игре, что стала прообразом современного сквоша. Так что, возможно, принятие английского спорта во всем мире стало просто следствием политической и торговой мощи в то время, когда мир был накануне то­го, чтобы стать меньше. Но это не объясняет, откуда это увлечение у самих англичан. Похоже, имеет смысл предположить, что каким-то образом это связано с бе­зопасностью, процветанием и наличием свободного времени. Возможно, тот факт, что на дуэли стали смот­реть косо раньше, чем в остальной Европе, указывает на возникшую необходимость найти им альтернативу. Несомненно, в то время как урбанизация означала ко­нец традиционного деревенского спорта, появление ве­ликих школ-пансионов, где были собраны вместе для обучения тому, как управлять империей сотни мальчи­ков, сделало насущным поиск способов дать выход энергии тем, кому было не справиться со своими гор­монами.

Спорт, естественно, занял центральное положе­ние в английской культуре. В 1949 году, когда Т. С. Эли­ота (еще одного человека, ставшего англичанином по желанию) занимал вопрос, что определяет националь­ную культуру, он составил перечень характерных инте­ресов англичан. В него вошли «Дерби дей, регата Хенли, Каусская регата, двенадцатое августа, финал кубка, собачьи бега, пинбол, дартс, сыр уэнслидейл, вареная капуста в дольках, свекла в уксусе, готические церкви XIX века и музыка Элгара». Спустя полвека мы долж­ны немного изменить этот список, отразив продукты-полуфабрикаты, средства массовой информации и за­кат пинбола. Но самая поразительная характерная черта остается: из тринадцати черт, которые Элиот считает отличительно английскими, не менее восьми связаны со спортом.

Глубоко в национальное сознание проник и язык спорта. Сегодня выражение a good sport кажется слег­ка устаревшим, но отозваться так о мужчине или жен­щине — по-прежнему высокая похвала. A good sport — это человек, который с готовностью признает пораже­ние, сказав, что «победил сильнейший». Проходя в са­мый разгар «Битвы за Англию» по Пиккадилли, пи­сательница-пацифистка Вера Бриттен увидела плакат продавца газет. Он гласил:

                                                САМЫЙ КРУПНЫЙ НАЛЕТ

                                                          СЧЕТ 78:26

                                          АНГЛИЯ ПО-ПРЕЖНЕМУ В ИГРЕ

 

 

Поэтесса Вита Сэквилл-Уэст, которую никак не назовешь бездумной поклонницей английских муж­чин, писала в 1947 году:

 

«Английский мужчина проявляется лучше всего в момент, когда ему бросают мяч. Тогда становится видно, что в нем нет ни недоброжелательности, ни мститель­ности, ни подлости, ни недовольства, ни желания вос­пользоваться возможностью сыграть нечестно; видно, что он законопослушен и уважает правила, которые в основном сам и придумал: он понимает как само со­бой разумеющееся, что их так же будет уважать и со­перник: он будет глубоко шокирован любой попыткой сжульничать; в равной степени его презрение вызовет и ликование победителя, и любое проявление раздражения в отношении проигравших... Все очень просто. Бросаешь, ударяешь мяч ногой или битой или не попа­даешь по нему; то же относится и к другому. И все вос­принимается без обиды».

 

Значение того, о чем она говорит, трудно переоце­нить. Это важные для англичан представления об Иг­ре. Ее любят как таковую.

Дикий нрав Джека Миттона и большинства английских джентри был отчасти укрощен доктринами
евангелической церкви начала XIX века. Но еще одним цивилизующим влиянием стала Игра. Ее моральное значение нигде так не воспевается, как в эпическом стихотворении Генри Ньюболта из трех
строф «Vitaї lampada».

 

-------------------------

«Vitaї lampada» - светоч жизни (лат.)

 

 

 Сам Ньюболт, худощавый и скромный подросток, так и не дорос, чтобы играть в крикет за свою школу, Клифтон-колледж, но понял, что значит крикет для ан­глийского правящего класса. После смерти его друг, то­же поэт, Уолтер де ла Мэр сказал, что Ньюболт «всю жизнь оставался верным своему представлению и идеа­лу Англии и английскости». Стихотворение Ньюболта остается воплощением веры в то, что все жизненные проблемы можно решать честной игрой.

 

            Весь колледж замер вокруг двора—

            Подачи стук и слепящий свет.

            Очков бы десять — и наша игра.

            Лишь час играть, и замен уж нет.

                
            Не лента отличия  для пиджака

            Манит, не слава крикет-бойца:

            Легла на плечо капитана рука:

            «Играть, играть, стоять до конца!»

 

            Пески окрасились в красный цвет

            От крови распавшегося каре.

            Заклинило «гатлинг», полковника нет,

            И слепнет полк в дыму и жаре.

 

           Далек наш дом, только смерть близка,        

          Но есть слово «честь», и голос юнца.

          Как в школе, летит над рядами полка:         

          «Играть, играть, играть до конца!»

 

         За годом год этот вегный зов.

         Пока суждено школьный стенам жить,

         Пусть слышит всяк из ее сынов

         И, слыша, не смеет забыть.

 

          Пускай, ликуя, сей яркий свет

          Несут, сколь отпущено от Творца,

          А  падая, бросят идущим вслед:

        «Играть, играть, играть до конца!»

 

----------------------

«Гатлинг» - картечница Гатлинга; многоствольное скорострельное оружие.

 

Трудно не поддаться этому ритму, хотя есть в нем нечто настолько невероятно глупое, что тяжело пред­ставить, как, черт возьми, его вообще когда-то могли воспринимать серьезно. Тем не менее в те времена до августа 1914 года, когда вокруг была тишь да гладь, представление о том, что жизнь, по сути дела, один из вариантов Игры, казалось почти правдоподобным. «Войны, которые случались, не были всеобщими, это были лишь короткие версии Олимпийских игр с при­менением оружия, — вспоминал писатель-мемуарист Осберт Ситуэлл. - Один раунд выигрываешь ты, сле­дующий - противник. Разговоров об истреблении или о том, чтобы «сражаться до конца», было не больше, чем во время матча по боксу».

Трудно себе представить, что кто-то мог придер­живаться веры в Игру в грязи окопов во Фландрии. Тем не менее даже в 1917 году старики, толкавшие мо­лодежь на смерть в этой грязи, все так же несли вздор о физическом и моральном превосходстве, которое да­вали занятия спортом. Английская элита продолжала разделять необоснованное представление о том, что все население страны провело годы формирования личности на спортивных полях, как герои Коринфа, что, естественно, ставило их выше врагов. Один взгляд на результаты медицинского освидетельствования двух с половиной миллионов молодых людей, при­званных на военную службу в 1917-1918 годах, дал бы им понять, насколько они не правы: из каждых девяти мужчин призывного возраста в Великобритании лишь трое были признаны годными по состоянию здоровья. У двоих имелись отклонения. У троих здоровье никуда не годилось. Один был хроническим инвалидом. Но то­гда спорт был в равной степени направлен и на повы­шение силы духа, и на улучшение здоровья. В пропа­гандистском послании войскам в том же году лорд Нортклифф заявлял, что британские солдаты, конечно же, лучшие воины, потому что обладают чувством ин­дивидуальности, в то время как противника учили лишь «повиноваться, и повиноваться без конца». При­чиной неадекватности бедного германца называли то, что «он не играет в индивидуальные игры. Футбол, ко­торый развивает индивидуальность, появился в Герма­нии сравнительно недавно».

Стихотворение Ньюболта стало гимном Породы, людей, которые, вероятно, представляли себе смерть лишь еще одним фаст-боулером — игроком на подаче. Единственный сын поэта, Фрэнсис, мог бы рассказать ему, как он был озадачен, когда его ранили во время футбольного матча, который оказался сражением при Ипре. Другие поняли поэта буквально. 1 июля 1916 го­да, в начале сражения на Сомме, в котором суждено было погибнуть 420 000 британских солдат, капитан У. П. Невилл, командир роты восьмого полка Восточно-Суррейских стрелков, вручил каждому из своих четы­рех взводов по футбольному мячу. На одном было на­писано: «Финал великого Европейского кубка с выбыва­нием, Восточный Суррей против баварцев. Мяч в игре в 0 часов». На другом: «Судейства не будет». Первому взводу был предложен приз, если они пройдут, переда­вая друг другу мяч, до переднего края немцев. Но преж­де чем Невилл смог вручить приз, его убили.

Капитан Невилл был, ясное дело, безумцем. Чему научила этих людей Игра, так это значению слова «му­жество», самоконтролю и повиновению приказам. Как показывает жизнь Ч. Б. Фрая, последствия этого могут быть самыми неординарными. Сын главного бухгалте­ра в Скотленд-Ярде, он играл на Кубок футбольной ас­социации еще до того, как в 1890 году оставил частную школу Рептон и в период между школой и университе­том (конечно, Оксфорд и самая высокая стипендия в Уодем-колледже) появился в команде графства Сур­рей по крикету. Ко времени окончания учебы он уже выступал за университет в крикете, футболе и легкой атлетике, установив мировой рекорд в прыжках в дли­ну — 23 фута 6 '/2, дюйма (7,17 м), а сыграть крайним нападающим за сборную Оксфорда по регби ему не удалось лишь из-за травмы. Мимоходом он умудрился получить высший балл по классической литературе. Работая спортивным журналистом, он представлял Англию как в футболе, так и в крикете (в 1902 году в субботу он сыграл в финале Кубка Футбольнэй ассо­циации за Суррей, а к следующему понедельнику уже набрал 82 очка, играя в крикет). Однако поистине ве­ликолепен он был как бэтсмен - защитник калитки и «бегун». Последний раз его приглашали сыграть за Англию, когда ему уже было сорок девять лет.

 Конечно, он герой Англии. Пусть за всю карьеру Фрая перебежек у него было вполовину меньше, чем у Джека Хоббса, но Хоббс, сын граундсмена — отвеча­ющего за содержание поля, был профессионалом, Фрай, казалось, воплощал идеал игрока-джентльмена: было что-то присущее только ему в самых памятных выступлениях, таких как на стадионе «Лордз» в 1903 году, когда он, в партнерстве со старым выпускником Хэрроу Арчибальдом Маклареном, 232 раза остался «невыбитым» и тем самым спас любителей-«джентльменов»  от профессионалов-«игроков».  Красивый, крепко сложенный, интеллигентный и с незапятнан­ной репутацией, Фрай — наиболее ярко выраженный представитель Породы.

Тем не менее в своей автобиографии «Такую жизнь стоит прожить» целую главу он посвящает прославле­нию нацистской Германии. В 1934 году немцы обрати­лись к Фраю с целью выяснить, не мог бы он помочь наладить отношения между английскими бойскаутами и гитлерюгендом. Нацисты оказались расчетливыми в выборе восторженного поклонника. Приехав в Мюн­хен, Фрай нашел, что германский народ «предан фюре­ру», счел Рудольфа Гесса симпатичным и привлекатель­ным и пригласил его к себе в гости в Англию, а юные нацисты произвели на него впечатление «спокойных, внимательных и вежливых молодых людей». Что, по­хоже, понравилось Фраю в Германии больше всего, так это целеустремленность и энергичность страны.

 

«Там абсолютно не встретишь бесцельно болтающихся по барам юных бездельников, которые того и гляди сломаются пополам и которых часто можно увидеть в местах развлечения в Лондоне. Нет и того типа  девиц, для которых предаваться ночным утехам составляет, похоже, всю цель существования. Берлин 1934 года предстал передо мной миром, ставшим чище после по­рыва свежего ветра, который оставил в нем потреб­ность к действию, добавил энергии и готовности тру­диться, не утратив способности наслаждаться».

 

В этой арийской стране чудес Фрай начал выяс­нять, подходят ли английские бойскауты для выполне­ния поставленной задачи. Впечатлило его и то, что в отличие от Англии с ее школами и университетами, клубами и добровольными организациями у немцев все было под контролем рейхсминистерства культуры и подход к делу получался куда более серьезный. Встретившись наконец с Гитлером, этот великий герой английского спорта поздоровался с ним нацистским приветствием, говорил с ним час с четвертью, безро­потно принял нацистский подход к «еврейской пробле­ме» и сделал вывод, что в этом «великом человеке» есть «врожденное достоинство», что он «выглядит све­жо и подтянуто», «заметно насторожен» и «спокоен и вежлив». Книга написана в 1939 году. В заключение восхваления нацистской Германии Фрай говорит, что «таковы были мои впечатления и заключения, когда я последний раз видел герра Адольфа Гитлера. Что бы ни произошло после того, я не вижу причин отказы­ваться от них».

В своих симпатиях к фашизму Фрай был совсем не одинок среди состоятельных англичан. Возможно, несправедливо осуждать спортсмена за то, что он не разбирается в политике. Но в том и заключается суть Породы, что чувство справедливой игры и спортивное благородство якобы должны воспитывать в них каче­ства характера, с которыми они могли вести за собой народ. Еще о Ч. Б. Фрае следует упомянуть, что хоть он и изображал из себя джентльмена-любителя, способом поддержания иллюзии, что играет в игру лишь для удовольствия, ему служила журналистская дея­тельность. Порода дело хорошее, если, как у Дерека Вейна, «достаточно средств, чтобы избежать необхо­димости работать». Для любого, кто жил в реальном мире, принадлежать к Породе было невозможно.

 

«Сам я не джентльмен, — признался как-то пи­сатель Саймон Рейвен. — У меня нет чувства долга. Я пользуюсь привилегиями и доволен этим: но вытека­ющих из этого обязательств я склонен избегать или даже полностью их игнорировать». Таким стало послевоенное отношение к викторианскому идеалу — больше от Флэшмана, чем от Тома Брауна — героев романа То­маса Хьюза. И все же в Саймоне Рейвене глубоко сидит  нечто от английского джентльмена. Умный и образованный, прекрасный игрок в крикет, симпатичный и пользовавшийся популярностью в школе, Рейвен в юности, должно быть, смотрелся этаким Аполлоном во фланелевом костюме, будущим членом Породы. Но его подвело слишком сильное воображение и слишком  слабая самодисциплина.

К тридцати годам в жизни Рейвена произошло од­но за другим немало событий. Он получил высшую стипендию 1941 года в школе Чартерхаус, но спустя че­тыре года был исключен оттуда за «обычную вещь» (гомосексуальное поведение); ему дали стипендию в Кембридже и даже пригласили поучаствовать в кон­курсе на ученую должность, но он лишь оставил за со­бой целый шквал долгов; поступив офицером в Коро­левский Шропширский полк легкой пехоты, он поста­рался уйти из армии, прежде чем букмекеры смогли подать на него в военный трибунал за неоплаченные чеки. Свое отрицательное отношение к браку и детям он обосновывал тем, что «на детей уходят деньги, кото­рые можно с большей пользой потратить на высокока­чественные удовольствия для себя», но случилось так, что у него родился сын, и в результате его брак оказал­ся обречен. Когда однажды остро нуждавшаяся в день­гах мать ребенка послала Рейвену телеграмму «ПРИШЛИ ДЕНЕГ. ЖЕНА И РЕБЕНОК УМИРАЮТ С ГОЛОДУ»,  он якобы телеграфировал в ответ: «ИЗВИНИ ДЕНЕГ НЕТ. ПРЕДЛАГАЮ СЪЕСТЬ РЕБЕНКА».

По меркам английского джентльмена поведение Рейвена следовало бы классифицировать как хамское или того хуже. Он сказал однажды, что слишком ин­теллигентен, чтобы не быть мерзавцем. И что у него, как у всякого мерзавца, воинский чин капитана. И все же он был настолько уверен, что с идеалом покончено, что в 1960 году писал:

 

«Традиционного джентльмена, то есть человека, чья жизнь основана на правде, чести и обязательстве, све­ли в могилу определенные проявления враждебного давления со стороны общества, главные из которых — зависть и материализм. Под этим давлением ему при­шлось или забыть о своих стандартах превосходства, или, если он не отказался от них, признать, что они — никому не нужный анахронизм, объект в лучшем слу­чае насмешки, а в худшем — ненависти».

 

Есть нечто довольно забавное в том, с каким абсо­лютным хладнокровием Рейвен произносит надгроб­ную речь по английскому джентльмену, словно иде­ал — вещь настолько хрупкая, что его можно запросто уничтожить «враждебным давлением со стороны об­щества, завистью и материализмом». Но даже если мы расходимся относительно причин, джентльмена действительно свели в могилу, это стало общепринятой истиной. Приводимые в поддержку этого довода сви­детельства варьируются от роста супружеских измен до того, что в лондонском Сити уже больше верят, что «мое слово — моя гарантия».

Саймон Рейвен прибыл на ланч с пунктуальнос­тью джентльмена, ровно в двенадцать тридцать, и тут же, извинившись, отправился искать уборную. «Проб­лема с кишечником. Досадная вещь». Высокий, чуть неопрятный, в клубном галстуке, не дававшем разой­тись воротнику рубашки без верхней пуговицы, в тви­довом пиджаке, он выглядит как человек, годами живу­щий в меблированных комнатах, этакий, может быть, раздражительный учитель начальной школы на пен­сии. Оказалось, что я не так уж далек от истины: боль­шую часть писательской карьеры он провел в одном из домов в Диле, в графстве Кент, который снял для него издатель, выплачивавший ему гонорар понедельно: единственный способ что-то получить от этого автора. В результате появилась серия весьма занимательных романов «Милостыня для забвения» объемом в мил­лион слов.

Характерным оказался ответ на просьбу погово­рить с ним о судьбе английского джентльмена: «Как вы знаете, давать интервью — дело утомительное и изма­тывающее. Но, если вы пригласите меня на ланч где-нибудь в очень изысканном и спокойном месте, то мож­но и встретиться». В ответ я предложил ресторан «Ка­приз» в районе Сент-Джеймс. Далее последовала целая серия почтовых открыток с тремя-четырьмя нацара­панными словами на обороте. «На «Каприз» согласен. Какого числа?» — «В среду, согласен. 12:30?» — «Хоро­шо, 12:30».

«Сто лет здесь не был», — говорит он, заказав «Кампари» с содовой. В окружении жен банкиров и более состоятельных политиков-консерваторов, кото­рые здесь теперь обосновались, он смотрится доволь­но убого.

В данном случае, как и многие другие, от кого можно было бы ожидать какой-то конкретики о том, что присуще англичанам (ведь, в конце концов, все его романы о том, как англичане ко всему относятся и как они ведут себя), Рейвен проявил поразительную не­уверенность относительно сути национального мента­литета. «Думаю, очень важен крикет» — вот примерно этого и удалось добиться. Но он прав. Именно из-за того, что в душе англичанам больше интересны игры, чем что-либо еще, крикет — это на сто процентов анг­лийский спорт. Побывав в Индии на Кубке мира 1996 го­да, Роберт Уиндер был поражен тем, как по-разному реагируют соревнующиеся народы:

 

«Пакистанец или индиец может даже покончить жизнь самоубийством, если его команда терпит поражение; жителю Вест-Индии может показаться, что весь мир рушится, если на поле что-то идет не так. Но это стра­ны, где крикет — один из первых предметов нацио­нальной гордости. В Англии крикетные команды никто не поддерживает, за ними наблюдают. Поддерживают игру, а не команду».

 

В неторопливом ходе матчей по крикету, которыедлятся целыми днями, тоже есть что-то от этой удиви­
тельно бесстрастной преданности. Возможно, все было бы по-другому, если бы играла британская команда
и от ее игры зависела бы честь флага. Но есть кое-чтоеще.

Когда Порода уже стала вымирать, английский идеал крикета прекрасно сформулировал в 1931 году в обращении к молодым игрокам лорд Харрис. «Вы правильно делаете, что любите эту игру, — сказал он, — потому что она в гораздо большей степени сво­бодна от всего грязного, всего бесчестного, чем любая другая игра в мире. Если вы играете в нее остро, благо­родно, щедро, с самопожертвованием, это само по себе моральный урок, и проходит этот урок в классе, пол­ном Божьего воздуха и солнечного света». Более четко­го определения ценности Игры вы нигде не встретите. Возможно, дух крикета будет жить и дальше в бесчис­ленных матчах на школьных и деревенских площадках. Но жульничество в крикете присутствовало даже в те времена, когда лорд Харрис произнес эти слова. На сле­дующий год весь мир понял почему. Во время тура по Австралии капитан английской команды Дуглас Джардин дал указание своим фаст-боулерам последователь­но целиться при подаче таким образом, чтобы мяч, от­скочив от земли недалеко от бэтсмена, шел ему прямо в ногу. Для публики это подавалось как прием, застав­ляющий бэтсменов ошибаться, после чего мяч легко могли поймать ближайшие полевые игроки. Но броски его боулеров, особенно Гарольда Ларвуда (бывшего шахтера и совершенно определенно «игрока»), оказа­лись настолько стремительными и мячи один за дру­гим разлетались в стороны с такой страшной скоро­стью, что бэтсмены противника просто не знали, что делать. Как именно Джардину - выпускнику Винчес­тер-колледжа и Оксфорда, капитану команды графст­ва Суррей и «джентльменов» против «игроков» — уда­лось увязать эту очевидную тактику устрашения с по­мощью бросков в корпус бэтсмена, а не в калитку с «моральным уроком в классе, полном Божьего воз­духа и солнечного света», нам узнать не дано. Навер­няка он так и не извинился за эту тактику. Но на дан­ном примере видно, в какую этическую неразбериху попали англичане, когда идеал любителя оказался не­соответствующим времени.

К тому моменту, когда Саймон Рейвен написал свою погребальную песнь по джентльмену, англий­ский крикет стал уделом профессионалов. Проблема состояла в том, что, как оказалось, в профессиональ­ный крикет англичане играют хуже, чем многие другие. К 1990-м годам иностранные игроки, приезжавшие провести сезон за команду какого-нибудь английского графства, были поражены, обнаружив, что у местных игроков отсутствие энтузиазма — обычное дело и им, похоже, было почти все равно, победит их команда или проиграет. На уровне национального чемпионата игро­ки переняли привычку австралийцев осыпать оскорб­лениями или освистывать бэтсменов, что-нибудь дела­ли с мячом, если им это удавалось, а один из капита­нов английской сборной был даже замечен в том, что громко выкрикивал нецензурные выражения в адрес арбитра. Возможно, Рейвен был прав.

И все же в круговороте его собственной жизни, вероятно, тоже есть нечто, свидетельствующее о ти­пично английском. Несмотря на то что его исключили из школы Чартерхаус, до него сегодня дойдет письмо, написанное на лондонский адрес без номера дома -Charterhouse, EC 1.

«Поняв, что мои книги становятся все хуже и хуже и продаются все меньше, я осознал, что нужно что-то делать», - говорит он. Похоже, у определенного типа англичан всегда есть нужные люди среди знакомых, и в случае с Рейвеном это «что-то» стало выходом на управляющего одним из самых необычных заведений Лондона. Томас Саттон всю жизнь торговал углем из даремских копей (благодаря этому бизнесу он стал са­мым богатым простолюдином Англии), и, чтобы успо­коить душу, в начале XVII века он основывает два заве­дения для пользы других. Одному из них, школе Чар-терхаус, стало слишком тесно на том месте, где она первоначально располагалась в Лондоне, и она пере­ехала за город, в графство Суррей, в угоду амбициоз­ным торговцам из «домашних графств», мечтавшим видеть своих сыновей джентльменами. Другое осно­ванное Саттоном заведение, дом призрения для «сол­дат-джентльменов, воевавших с оружием в руках на земле и на море, купцов, разоренных кораблекрушени­ем или пиратским нападением, и слуг короля или коро­левы», по-прежнему стоит на Чартерхаус-сквер.

Чтобы попасть в Госпиталь Саттона, нужно быть «джентльменом», а раз данный вид сведен в могилу в 1960 году, там должна царить гулкая пустота. Однако это заведение, куда многие стремятся попасть, не толь­ко заполнено, но туда допустили и самого Рейвена. Он старается не производить впечатле­ния некоего roue, увидевшего свет и изменившего пути свои: он не пере­варивает остальное человечество, как и раньше. Но в том и заключается сила Английско­го Истеблишмента, что он может выдержать насмеш­ки в любом количестве, а потом принять виновных в свое лоно. Воистину, ни одному англичанину никуда не деться от институтов, которые сделали его таким, какой он есть.

-----------------------

Roueповеса, тертый калач, пройдоха (фр.)

 

И вот под сводами этого дома призрения «бра­тья», как называют пенсионеров, доживают свой век.

Их кормят трижды в день, им прислуживают во время ланча, подают пиво и вино, и все это за 138 фунтов в месяц. Рейвен хотел бы получать больше, чтобы вы­платить хотя бы часть своих долгов на многие тысячи фунтов, но сомневается, что у него это когда-нибудь получится. Единственный серьезный запрет - и он на­поминает об убеждениях Породы - не разрешает при­водить женщин. «Но в моем возрасте это не пробле­ма», - говорит Рейвен. Единственное исключение из этого правила - живущая там экономка.

 

 

 

 

 

ГЛАВА 10      ПОЗНАКОМЬТЕСЬ С ЖЕНОЙ

 

 

 

 

 

Несмотря на распространенное                          представление, ночные сорочки английских женщин не из твида.

Гермиона Джинголд.
«Сатердей ревью», 1955 год

 

Не так часто встретишь человека с пере­саженной кожей на заднице. Мужчина, о котором идет речь, с двойным подбородком, лысеющий, лет пятиде­сяти с лишним, в костюме в полоску и хорошо сшитых туфлях, выглядит воплощением британской честности. Сразу чувствуешь, как он гордится тем, что на его сло­во можно положиться. Днем он управляет коммерче­ским банком. А ночью любит, чтобы его пороли до крови. Это его увлечение известно как le vice anglais — «английский порок».

Операция на ягодицах, в результате которой боль­шая часть тысячи фунтов попала в руки косметическо­го хирурга с Харли-стрит, стала необходимой вслед­ствие того, что он всю жизнь подвергался телесным наказаниям. Как и при повреждении брови в боксе, ра­на может снова неоднократно открываться, прежде чем придется пересадить на этот участок новую кожу. Пор­ки начались в детстве, и занимался этим отец. Поцелуи между отцом и пятилетним сыном были запрещены на том основании, что это не по-мужски. Телесные наказания полагалось «принимать как мужчина», поэтому во время порки он не должен был выказывать эмоций. Если мальчику удавалось перенести эту пытку и не за­плакать, отец поздравлял его. В течение следующих де­сяти лет «моя задница подвергалась нападкам не менее семнадцати человек, включая родителей, няньки, учи­телей, старших учеников». Рассказывает он без намека на жалость к себе и вспоминает об этом со смехом. На этой стадии порка — обычное дело в английском частном обучении того времени — еще не имела сексу­ального подтекста. Она составляла лишь часть школь­ной системы, нацеленной на исполнение амбиций сквайра Брауна относительно его сына Тома и на пре­вращение его в «смелого, полезного, правдивого англи­чанина, джентльмена и христианина».

Лишь когда молодой человек стал учиться в уни­верситете, воспоминания о порках в детские и юноше­ские годы стали пищей для сексуальных фантазий. Он читал поэта-садомазохиста Суинберна, эротические романы «Фанни Хилл» и «Историю О», однако выяс­нилось, что английские девушки не очень-то склонны реализовывать его порывы. Ничего не дал и брак: у же­ны мысль о порке тростью энтузиазма не вызвала. За­тем последовали обращения к трем различным психи­атрам, с помощью которых он пытался «вылечиться» от своей навязчивой идеи. В конце концов третий врач посоветовал ему не проводить жизнь в угрызениях со­вести, а потратиться и найти способ тайного удовлетво­рения этой потребности. Жена, с которой в остальном он вел нормальную супружескую жизнь и имел четве­рых детей, согласилась, что он будет удовлетворять свои наклонности в другом месте при условии, что ни­кто, особенно дети, не увидит его зада, пока не заживут рубцы от ударов.

И вот его жизнь разделилась. Большую часть вре­мени он вел жизнь представителя высших слоев обще­ства: воспитывал детей, посылал их учиться в такие же дорогие школы, как и те, где ему впервые задубили зад­ницу, а сам в это время разъезжал по миру - британ­ский банкир, столп респектабельности. Вечерами он находил женщин, предпочтительно черных и мускули­стых, которые за деньги отхаживали его. Во время од­ного из визитов в Нью-Йорк он открыл для себя про­цветающий клуб садомазохистов, где познакомился с людьми, которым нравилось, чтобы пороли их или пороть других. Оказалось, что больше всего его воз­буждает не просто порка, а порка на людях. С тех пор этот коммерсант-банкир использовал любую возмож­ность предаться своим утехам среди группы друзей или в клубах с незнакомыми, но разделяющими его на­клонности людьми.

Разобраться, откуда такая потребность, довольно непросто. Человек посторонний, вероятно, ничего не вынесет из суждения одного средневекового путешест­венника об Англии, заметившего, что «англичане полу­чают удовольствие от печали». Англичане далеко не единственные, кто увлекается этим, - в том, что он не прочь, чтобы его отшлепали, признается в своей «Ис­поведи» Руссо, — но называть это стали le vice anglais. Загляните в любую телефонную будку в центре Лондо­на и вы найдете полдюжины визитных карточек про­ституток, в которых без тени смущения предлагается телесное наказание. Один голландский торговец пор­нографией как-то поведал писателю Полу Феррису, что «суперспециализация англичан — это порка. Говорят, трахаться в Англии не разрешается, а пороть — пожа­луйста». Ведется это, конечно, издавна: хлыст можно увидеть на стене комнаты проститутки Молль, изображенной на третьем листе серии гравюр Хогарта «Карь­ера проститутки». Англичанами написано множество литературных произведений на эту тему с такими на­званиями, как «Роман о порке». В XIX веке исключи­тельно на флагелляции специализировались целые бордели. Англичане даже изобрели машину, с помо­щью которой можно было одновременно высечь не­скольких человек.

Иностранных визитеров это увлечение смущало, и время от времени высказывались суждения, что по­добное изначально практиковали англосаксы или что это результат чрезмерного увлечения англичан мясом. Традиционно считалось, что это увлечение высших слоев среднего класса развивалось у мальчиков в убо­гих викторианских школах-пансионах, где порка была основным средством устрашения. «Где же орудия на­слаждения? — спрашивает мужчина у любовницы в ро­мане «Ценитель искусства» Томаса Шэдвелла. — Я на­столько привык к ним в Вестминстерской школе, что до сих пор не могу без них... Не жалей сил. Я так люб­лю, когда меня наказывают». (Доктора Басби, одного из директоров Вестминстера в XVII веке, «флагеллянты считали, возможно, лучшим экспертом по обраще­нию с розгой, которого только знала Англия». Школа сия внесла еще один великий вклад в эту забаву: среди ее выпускников числится Джон Клеланд, автор «Фан­ни Хилл», описания порок в которой в значительной мере послужили распространению представления о том, что англичанам страшно нравится, когда их лу­пят.) Авторы викторианских порнографических рас­сказов о порках, конечно, подписывались такими име­нами, как Итонец или Старый Школьный Приятель, говорившими, что эти истории написаны теми, кого самих пороли в школе, и предназначены для таковых.

Несомненным фактом является и то, что регулярные встречи любителей порки проходят в «Мьюрской ака­демии», клубе английских фетишистов, расположен­ном, представьте себе, в Хэрфорде, и являются они туда в специально пошитой школьной форме.

Я по наивности вообразил, что на самом деле это игра, в которой женщины лишь делают вид, что устра­ивают болезненную порку, а жертвы воображают себя озорниками-школьниками. Но банкир сказал, что я неправ: «Без боли все теряет смысл: с таким успехом можно лупить и диван».

А не считает ли он, что эта потребность появилась в результате порок в детстве?

 

«Ну, это было самое убедительное объяснение, которое давали психиатры. При порке отец требовал, чтобы я не плакал и не дергался. Если у меня получалось, он по­здравлял меня. Эти «психи» считают, что испытываемая боль ассоциируется у меня с завоеванием любви и ува­жения. Что касается школ, нельзя не заметить, что анг­личанам нравится, когда их бьют тростью, ведь именно ею пользовались при порке в английских школах, а шот­ландцы, похоже, предпочитают кожаную ременную плетку, что была в ходу в школах Шотландии».

 

Было бы глупо утверждать, что «английский по­рок» получил среди англичан широкое распростране­ние. Это не так. И, несмотря на название, он присущ не только англичанам. По мнению aficionados, знатоков, в протестантских странах Европы он встречается чаще, чем у католиков. Однако английскому лицемерию со­звучна его центральная двусмысленность: то, что нака­зание — награда, а боль — наслаждение. Можно было предположить, что с отменой телесных наказаний в школах эта практика пойдет на убыль. Но очевидно, что это не так. Она процветает. «Этим занимаются лю­ди из всех слоев общества: один из моих любимых родственных душ — водитель автобуса. А еще много женщин. Не знаю, как обстоят дела в самом диплома­тическом корпусе, но жены двух высокопоставленных дипработников, появляясь в Лондоне, первым делом звонят мне с просьбой зайти и отшлепать их».

 

В романе Кингсли Эмиса «Выбирай девочку себе по вкусу» есть эпизод, когда в конце 1950-х годов геро­иня романа Дженни находит работу учительницы и пе­реезжает в незнакомый городок. С ней заговаривает мо­лодой человек. У него на лице выражение, «которое она давно привыкла замечать у впервые видевших ее муж­чин, причем некоторые из них были уже в возрасте». Он простодушно открывается ей, спросив, не францу­женка ли она. И делает глупость. Опыт Дженни подска­зывает ей, что если мужчины интересуются, не францу­женка — итальянка, испанка, португалка — ли она, зна­чит, виды у них на нее больше коммерческие.

«Даже дома, на Маркет-Сквер. к ней однажды по­дошел мужчина и, узнав в конце концов, что она не проститутка, сказал, словно извиняясь: «Мне так не­удобно, я думал, вы француженка». Интересно, что бы это была за жизнь, если бы я действительно жила во Франции?»

Франция и «заграница» — это обитель запрещен­ных удовольствий, и туда отправлялись, чтобы достать непристойные книги («Улисс» вышел в Париже) или пожить сомнительной в моральном отношении жизнью — то, что называется louche.

 

------------------------

Louche – то, на что смотрят искоса, подозрительный, темный (фр.)

 

 

Слово это, вообще-то, французское и не имеет точного эквивалента в английском. Роман Кингсли Эмиса опубликован в 1960 году, когда в Англии, спустя три­дцать лет после первой публикации на континенте, впервые появился запрещенный цензурой текст рома­на Д. Г. Лоуренса «Любовник леди Чаттерлей». («Не­ужели вы думаете, что вам захочется, чтобы эту книгу прочитала ваша жена или ваши слуги?» — вопрошал незабвенный Мервин Гриффит-Джоунз, обвинитель по возбужденному по этому факту делу об ответствен­ности за непристойное поведение в суде Олд Бейли.) Представление англичан о Франции как о фантасма­гории бесконечного совокупления имеет давнюю исто­рию. «Считается, что французы знают о любви и о том, как ею заниматься, больше, чем любой другой на­род на земле», - утверждал два столетия тому назад писатель Лоренс Стерн, и это мнение сохраняется и поныне. Летом 1997 года газета «Пипл» напечатала вклейку на четыре страницы— «Запрещенные фран­цузские секреты секса» с «эксклюзивными выдержка­ми» из запрещенного доклада под редакцией некой мадемуазель «Enorme Poitrine». (По этой «потрясающей груди» сразу видно, что это выдумка англичан: ежедневный красочный парад «девиц с третьей стра­ницы» в дешевых газетенках доказывает, что англий­ские мужчины без ума от женских грудей.)

 

-------------------------

«Enorme Poitrine» - потрясающая грудь (фр.)

 

Помимо полезных советов, таких как «стоя на коленях, женщи­на не сможет стимулировать себе клитор, потому что ей придется оторвать руку от пола и она упадет», этот материал давал возможность полюбоваться многочис­ленными фотографиями моделей в чулках и подвяз­ках. И во французских трусиках.

Это увлечение заграничной сексуальностью рас­крывает маленькую ужасную тайну, на которой зиждутся отношения между полами в «респектабельном обществе» и говорить о которой не принято. Учебные заведения XIX века, которые, как предполагалось, вы­пускали из своих стен идеальных англичан и англича­нок, наделяли и тех и других, при условии, что они обучались раздельно, совершенно разным отношени­ем к жизни, и даже в браке им приходилось до самой смерти вести раздельную и неравноправную жизнь. Ге­рой клубной среды — солидный, лишенный воображе­ния индивидуум с курительной трубкой, который не­изменно заказывал пудинг с изюмом, — в обществе дам всегда чувствовал себя не в своей тарелке, потому что воспитывался в одном чисто мужском заведении за другим. При наличии такой глубокой пропасти между полами иерархия, существовавшая в общественной жизни, не могла не находить продолжения в самых ин­тимных отношениях.

Лицемерие немалого числа англичан, которые вы­ставляют себя людьми высокоморальными, а сами за­нимаются развратом, принимает такие формы, что да­же трудно поверить. Вместе с промышленной револю­цией возникли большие города, которые позволяли безнаказанно заниматься тем, что невозможно в более ограниченных сообществах с более упорядоченной жизнью. Считается, что еще в 1793 году в одном толь­ко Лондоне было 50 тысяч проституток. Сорок лет спу­стя еще один исследователь перечислял, из какой сре­ды они появлялись:

 

«Модистки, портнихи, работницы на производстве со­ломенных шляпок и в скорняжном деле, швеи-шляп­ницы, шелкомотальщицы, золотошвейки, швеи на обувном производстве, продавщицы в лавках дешево­го платья или работницы у дешевых портных, кондите­ров, продавщицы в сигарных лавках, лавках модных товаров и на благотворительных распродажах, множество служанок, завсегдатаи театров, ярмарок, танце­вальных залов, которые отличаются безнравственным поведением почти во всех местах общественного отды­ха в больших городах. Назвать даже приблизительно число тех, кто регулярно занимается тайной проститу­цией в различных слоях общества, не представляется возможным».

 

Уличных проституток часто одевала хозяйка бор­деля и, пока они искали клиента, посылала приглядеть за ними своего человека на случай, если они попыта­ются скрыться вместе с одеждой.

К 1859 году полиции было известно о 2828 борде­лях в Лондоне, цифра, которая, по мнению журнала «Ланцет», была вполовину занижена, исходя из того, что на улицах насчитывалось до 80 000 проституток. Средоточием их бизнеса была Хеймаркет, где на мно­гих лавках красовались объявления «Постели внаем». Гулявший в сумерках по Хеймаркет Федор Достоев­ский столкнулся с целыми армиями запрудивших ули­цу проституток - пожилых и молодых, привлекатель­ных (Достоевский считал, что «во всем мире нет жен­щин красивее англичанок») и дурнушек.

 

«Все это с трудом толпится в улицах, тесно, густо [писал он]. Толпа не умещается на тротуарах и заливает всю улицу. Все это жаждет добычи и бросается с бесстыд­ным цинизмом на первого встречного. Тут и блестящие дорогие одежды и почти лохмотья, и резкое различие лет, все вместе... В Гай-Маркете я заметил матерей, ко­торые приводят на промысел своих малолетних доче­рей. Маленькие девочки лет по двенадцати хватают вас за руку и просят, чтоб вы шли с ними. Помню раз, в тол­пе народа, на улице, я увидал одну девочку, лет шести, не более, всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую: просвечивавшее сквозь лохмотья тело ее было в синяках... Но что более всего меня поразило — она шла с видом такого горя, такого безвыходного от­чаяния на лице, что видеть это маленькое создание, уже несущее на себе столько проклятия и отчаяния, было даже как-то неестественно и ужасно больно. Я воротил­ся и дал ей полшиллинга. Она взяла серебряную монет­ку, потом дико, с боязливым изумлением посмотрела мне в глаза и вдруг бросилась бежать со всех ног назад, точно боясь, что я отниму у ней деньги».

 

Такую картину трудно забыть. Защитники викто­рианского Лондона — тогда величайшего города на земле — могли сказать, что Достоевский был там очень недолго, поэтому вполне возможно, что его рас­сказ — сплошные выдумки, основанные на каком-ни­будь незначительном факте. Но подобные сцены запе­чатлел и Ипполит Тэн, французский профессор фило­софии, приезжавший в Лондон в 1860-е годы.

 

«Больше всего [писал он] вспоминается Хеймаркет и Стрэнд вечером, когда нельзя пройти и сотни ярдов, чтобы не наткнуться на двадцать проституток; некото­рые просят купить стакан джина, от других слышишь «это мне на арендную плату, мистер». Создается впе­чатление не разврата, а крайней, жалкой нищеты. От этой скорбной процессии на этих величественных ули­цах становится дурно, это ранит. Мне казалось, что я вижу бредущих мимо мертвых женщин. Вот где гноя­щаяся рана, вот настоящая язва английского общества».

 

В других европейских странах куртизанка могла приобрести респектабельность; существовало обще­принятое пространство для grande horizontale.

 

----------------------

Grande horizontale- куртизанка, проститутка (фр.)

 

Но в икторианской Англии все выглядело невероятно убого отчасти потому, что все делали вид, что этого бизнеса не существует, и отчасти потому, что это было проявлением коммерческой сути отношений между мужчинами и женщинами в самом неприкрытом виде. Про­ститутку нигде не принимали, потому что вне пределов реальности, определяемой кошельком клиента, ее про­сто не существовало. По мнению Тэна, «в результате не остается ничего кроме выражения похоти, незатейли­вой и грубой».

Это явление было таким вопиющим, что просто изумляет, как англичане могли закрывать на него гла­за. Но пока кто-нибудь вроде начавшего целую кампа­нию журналиста У. Т. Стеда из газеты «Пэлл-Мэлл» не обращал их внимания на эти проявления дурного вкуса, англичане предпочитали не замечать их. В 1880-е годы Стед купил тринадцатилетнюю девочку по имени Эли­за Армстронг и переправил ее в безопасное место в Па­риже, доказав, что существует торговля, удовлетворяю­щая аппетиты англичан - любителей девственниц. Был сделан вывод, что «Лондон или, скорее, те, кто торгует в нем белыми рабынями, - это крупнейший мировой рынок торговли человеческой плотью», и это сыграло немалую роль в повышении в 1885 году брачного воз­раста для женщин до шестнадцати лет. Среди газетных статей перед Первой мировой войной встречаются ска­зочки о том, что, хоть и ненасытность англичан-муж­чин — факт общепринятый, все англичанки остаются просто розочками, чистыми и неподкупными. Настоя­щая опасность не в Англии, она, несомненно, исходит от иностранных торговцев белыми рабынями. Под ти­пичным заголовком «ДЕВУШКИ ПРОДАЮТСЯ В БЕСЧЕСТЬЕ. ЛОНДОН – ЦЕНТР ОМЕРЗИТЕЛЬНОЙ ТОРГОВЛИ» газета «Ньюс оф зе уорлд» поместила представленное заместителем комиссара полиции сообщение о том, как иностранные импресарио нанимают девушек, мечтающих выступать на сцене, увозят их за границу и продают, после чего их ждет моральное разложение.

 

А ведь настоящее моральное разложение твори­лось не во Франции, а в самой Англии. После подоб­ных разоблачений размах этой индустрии поубавился. Однако грязная, омерзительная натура английской проституции - визитные карточки в тысячах телефон­ных будок, тускло поблескивающий дверной коло­кольчик в Сохо над кривыми буквами вывески «МОДЕЛЬ - ЗАХОДИ», замерзшие девчонки, почти дети, на углах улиц в Бирмингеме, мужчины, снимающие де­виц, не выходя из автомобиля компании, в которой работают, - свидетельствует, как незначительно изме­нился сам ее дух. Это все та же грубая, циничная сдел­ка между относительно сильными и относительно бес­сильными, и ее все так же изо дня в день сопровожда­ют грязь, болезни и опасность. Контрастом выступают другие европейские страны, где это занятие узаконено, бордели — заведения открытые, они зарегистрирова­ны и находятся под контролем. Но ввести такую систе­му в Англии означало бы признать, что этот бизнес существует.

 

7 апреля 1832 года кумберлендский фермер Джо­зеф Томпсон отправился на рынок в Карлайле. Наве­дывался он туда регулярно, и единственное отличие состояло в том, что на этот раз он не собирался поку­пать или продавать скот. Ему надо было избавиться от жены.

Женаты они были уже три года, но не ужились и решили расстаться. Томпсон придерживался распро­страненного представления, что все законные узы бу­дут считаться расторгнутыми, если он продаст жену чин по чину на публичном аукционе. В полдень он усадил ее на рынке на большой дубовый стул и, как сообщает хроника «Годовой реестр», задал тон своих тор­гов следующими, не обещавшими ничего хорошего, словами:

 

«Джентльмены, имею предложить вашему вниманию мою жену, Мэри Энн Томпсон, также именующую себя Уильямс, и я продам ее тому, кто назовет самую высо­кую, самую справедливую цену. Джентльмены, рас­статься навсегда она желает так же, как и я. Мне она была сущая змея подколодная. Я взял ее для своего комфорта и для благосостояния дома своего; она же стала мне мучительницей, домашним проклятием, на­важдением ночью и дьяволом днем. Джентльмены, сие есть истина, идущая от сердца, когда говорю вам: да из­бавит нас Господь от жен скандальных и девиц шалов­ливых! Бегите их, как бежали бы бешеной собаки, ры­кающего льва, заряженного пистолета, болезни холе­ры, горы Этны или любой иной пагубы, в природе сущей».

 

Невероятно, но эта жуткая реклама не отпугнула потенциальных покупателей, и он продолжал, пере­числяя уже более положительные стороны Энн:

Она умеет читать романы и доить коров; смеяться и плакать у нее выходит с той же легкостью, с какой вы беретесь за стакан с элем, чтобы промочить горло. Она умеет взбивать масло и бранить служанку;  знает мурские мелодии и может уложить складками свои оборки и чепцы; варить ром, джин или виски не умеет, но неплохо разбирается в их       качестве, ибо прикладывается к ним не один год. Посему предлагаю ее, со всеми несовершенствами, за сумму в пятьдесят шиллингов.

 

------------------------------

«Мурскими мелодиями» в народе называли неверятно популярное творчество Томаса Мура (1779 – 1852) – ирландского поэта, переводчика, сочинителя баллад и певца.

 

Понятно, что от такой четко рассчитанной откро­венности восхваления лес рук с предложениями цены не вырос, и только через час Томпсону удалось ударить по рукам с покупателем по имени Генри Мирз, кото­рый предложил двадцать шиллингов. Томпсон попро­сил в придачу ньюфаундленда, что и решило сделку. «Расстались они в самом прекрасном расположении духа: Мирз с женщиной направились в одну сторону, а Томпсон с собакой — в другую».

Красноречием фермер Джозеф Томпсон должен был обладать весьма изрядным, иначе приукрашен-ность всей этой истории очевидна. Дело, конечно же, необычное — иначе зачем «Годовому реестру» приво­дить все в таких подробностях? Однако случай этот был не первый. Обычай продажи мужчинами жен про­слеживается еще у англосаксов, и даже тогда он приво­дил в недоумение другие народы. Мужчины еще зани­мались этим не далее как в 1884 году: целых двадцать случаев упоминает репортер журнала «Круглый год» в декабре того года, приводя имена и даты. Суммы были уплачены самые разные: от двадцати пяти гиней и по­лупинты пива до одного пенни и бесплатного обеда. Наиболее известный рассказ о продаже жен — «Мэр Кэстербриджа» Томаса Гарди, сентиментальное пове­ствование о том, как Майкл Хенчард напился и продал жену с ребенком какому-то моряку, — был опублико­ван в 1886 году.

Купля и продажа жен — один из самых ярких примеров сравнительного статуса мужчин и женщин в некоторых слоях английского общества. Популярна эта практика была благодаря расхожему представле­нию, что это гораздо проще и дешевле развода. А при условии, что продажа должным образом засвидетель­ствована, покупка у мужчины его жены считалась такой же законной, как и обычная церемония бракосо­четания; кое-где купивший жену должен был еще и заплатить налог, как за любую приобретенную ско­тину. Эти деяния воплощали средневековое представ­ление о том, что женщины по определению стоят ниже мужчин: как толковали законодатели, если бы Бог хо­тел сделать женщин равными мужчинам или поста­вить их выше, он создал бы Еву не из ребра Адама, а из его головы. Естественным следствием было насилие по отношению к женщинам, будь то выставление непри­стойных жен на позор (последний такой случай заре­гистрирован в Леоминстере в 1809 году) или наказа­ние плетьми, запечатленные в средневековых ману­скриптах.

В угнетении женщин англичане были не одиноки. Это было обусловлено множеством факторов — важ­ностью войн, законами наследования, неравным рас­пределением богатства, представлениями о воспитании детей и жизни в семье, - бытовавших в большинстве стран Европы. Находчивые женщины умудрялись обходить препоны, возведенные обществом мужчин, об этом свидетельствует число женщин, владевших большими земельными угодьями в конце XVIII и начале XIX веков. Даже некоторые путешественники XVI века отмечают в своих рассказах, что положение знатных женщин в Англии выше, чем в других евро­пейских странах. Купец и историк Эммануэль ван Метерен, впервые попавший в Англию в 1575 году, отмечает, что

 

«женщины всецело под властью мужей... но не в такой строгости, как в Испании или где-нибудь еще. Их не держат взаперти, наоборот, они свободно управляют домом или занимаются домашним хозяйством. Они хорошо одеваются, любят относиться ко всему беспечно и обычно оставляют заботу о домашних делах и ежедневную рутину слугам. На всех приемах и празд­нествах им оказывают высочайшие почести; сажают во  главе стола, где им подают в первую очередь... Вот по­чему Англию называют Адом Лошадей, Чистилищем Слуг и Раем Замужних Женщин».

 

Все дело было в сексе. Как и в большинстве об­ществ, где доминировали мужчины, женщины стано­вились жертвами бесконтрольного сексуального жела­ния. Но ведь правила устанавливали мужчины. Если мужчины оказывались сексуально несостоятельны, во всем винили женщин. Среди статуй Семи смертных грехов Похоть изображена в виде женщины, и, видимо, поэтому общепринятая мудрость гласит, что хорошей женщиной может быть только скромная женщина. Женщин, уверенных в себе в сексуальном отношении, вероятно, ждали неприятности. Явных свидетельств того, что такие женщины были, не существует, но об этом свидетельствует, например, то, как много власть имущих считали необходимым выступать против них. Если в 1620 году Яков I приказал епископу Лондонско­му предложить пастве молиться против «вызывающе­го поведения наших женщин и ношения ими широко­полых шляп и коротких стрижек», значит, кто-то из женщин был готов игнорировать установленные пра­вила. По крайней мере, в отношении к женщинам не было раскола между роялистами и сторонниками пар­ламента: во времена английской республики после каз­ни сына Якова короля Карла I пуритане продолжали нападки на женщин. После Реставрации к этой теме обратились вновь, и такие люди, как епископ Джереми Тейлор, проповедовали, что благочестие — это «жизнь ангелов, глазурь души».

Иногда какой-нибудь просвещенный мужчина вроде философа Джона Стюарта Милля, женившегося на вдове, с которой был близок немало лет, мог за­явить, что эти законы оскорбительны. Но его го­лос оставался гласом вопиющего в пустыне. Лишь в 1870 году в первом Законе об имуществе замужних женщин парламент признал за ними право контроли­ровать собственные финансы. Нет, сказать, что в вик­торианской Англии, выпестовавшей идеального англи­чанина, не было места для женщин, нельзя. Представ­ление о месте женщины было в нем слишком четким.

Когда викторианские ученые мужи взялись за составление авторитетного списка людей, благодаря которым нация стала великой, — двадцатитомного На­ционального биографического словаря, оказалось, что подавляющее большинство в нем — мужчины. Из по­именованных 28 тысяч человек, начиная с истоков бри­танской истории до 1900 года, женщин было лишь 1000. Как отметил редактор словаря Сидней Ли, «к со­жалению, женщины еще долго не смогут в значитель­ной мере претендовать на внимание общенационально­го биографа». Возможных объяснений этому два. Или женщины действительно сыграли весьма небольшую роль в отечественной истории, или редакторы закрыли глаза на их достижения. Несомненно, первоначальный словарь, вместе с другими свидетельствами достижений англосаксов, начиная с Великой выставки 1851 года, Лондонского королевского Альберт-Холла, галереи Тейт и Национальной портретной галереи, «Нэшнл Траст», Оксфордского английского словаря, Музея Вик­тории и Альберта, Музея естественной истории и Му­зея науки в Лондоне до великолепного одиннадцатого издания Британской энциклопедии и «Кембриджской истории английской литературы», принадлежит своему времени, времени расцвета Великобритании как им­перской державы. Общественная жизнь тогда была миром мужчин.

Через сто лет после публикации первых двадцати двух томов в рамках словаря вышли приложения с не­крологами умерших незадолго до этого людей, кото­рые имели большое влияние в обществе. Они стали свидетельством постепенного роста роли женщин в хо­де XX века. В первоначальном издании статьи о женщинах составляли 3,5 процента. В приложении, рас­сказывающем о жизни выдающихся людей, умерших между 1986 и 1990 годами, каждая десятая статья -о женщине. К тому времени издательство Оксфордско­го университета приняло решение пересмотреть к на­ступлению нового тысячелетия весь проект. В полити­чески корректных 1990-х годах увеличению сообще­ний о роли женщин в национальной истории уделялось первостепенное внимание. После пяти лет изысканий редакторы обнаружили, что на историю страны оказа­ли влияние еще 2000 женщин. В результате число жен­щин, получивших признание, выросло втрое. И все же это была лишь незначительная часть от целого.

Изначально словарь не учел достижения женщин потому, что искали их не там, где надо. В то время женщины были отлучены почти от всех сфер общест­венной жизни, и их вряд ли стоило искать среди выда­ющихся политиков. Офицерами в армии и на флоте были мужчины, а священники исключительно муж­ского пола мертвой хваткой держались за посты пре­подавателей в известных университетах. Если у жен­щин и была возможность найти применение своим способностям, то, вероятно, лишь в качестве учителей, волонтеров, миссионеров, хозяек или, в небольшом числе случаев, писателей или художников, хотя даже и тут некоторые считали благоразумным публиковать­ся под мужским псевдонимом.

Женщины, которые оказывались более чем спо­собными чего-то достичь, были всегда. В конце кон­цов, в викторианском обществе правила королева, и во времена наивысшего расцвета империи мифотворцы оглядывались назад, чтобы провести сравнение с еще одним золотым веком в правление Елизаветы I. (Ко­нечно, даже Елизавета воодушевляла войска, собран­ные в Тилбери, чтобы противостоять вторжению ис­панцев в 1588 году, словами: «Я знаю, телом я слабая и немощная женщина, но у меня сердце и душа короля, к тому же короля Англии».) В стране всегда хватало от­важных женщин, начиная с королевы бриттов Боадицеи и аббатисы Хильды из Уитби и кончая медсестрой Флоренс Найтингейл и премьер-министром Маргарет Тэтчер. Именно женщины помогли сохранить англий­скую культуру после катастрофического нашествия норманнов, выходя замуж за захватчиков и оказывая покровительство писателям, которых соотносили со старой традицией. Во времена, когда английская эко­номика основывалась на торговле шерстью, для нее был жизненно важен труд прядильщиц. И всегда находились женщины, которые сбрасывали навязываемую им смирительную рубашку сексуальных отношений. Очевидные примеры — это любовницы Байрона: леди Каролина Лэм, Клара Клэрмонт и леди Оксфорд.

Больше, чем любой мужчина своего времени, сде­лала для улучшения жизненных условий заключенных XIX века Элизабет Фрай. В викторианскую эпоху вся Европа подражала неутомимым и очень практичным кампаниям Октавии Хилл по улучшению домов для бедных. Задумав постройку Хэмпстед-Гардена, Генри­етта Барнетт, жена викария из Ист-Энда, провела для осуществления своего проекта закон в парламенте, а затем купила землю и начала на ней строительство. Это заставило премьер-министра Эскита назвать ее «неофициальным опекуном детей всей страны». Этот список можно продолжить. Но главное относительно этих женщин состоит в том, что они были ограничены занятиями, которые можно было рассматривать как сравнительно безобидное продолжение их домашней жизни. Миссия Флоренс Найтингейл в госпиталях Кры­ма началась после того, как фронтовой корреспондент газеты «Таймс» бросил клич: «Неужели ни одна из до­черей Англии не готова в этот суровый час к работе, требующей милосердия?» Однако, будь мисс Найтин­гейл замужем за самым рядовым викторианским муж­чиной, можно было бы держать пари на все, отложен­ное на черный день: ей пришлось бы остаться дома.

В общем, именно там, по мнению английских мужчин, должны были находиться их женщины. «Рес­пектабельное общество» со всеми его запретами, воз­можно, появилось и в викторианскую эпоху, но раз­деление мира на мужскую и женскую сферы началось гораздо раньше, и тому немало свидетельств. Несо­мненно, к временам ганноверской династии англий­ским мужчинам модного общества было гораздо ком­фортнее в компании своего пола, чем среди женщин. Один из посетивших Англию французов, Сезар де Соссюр, был поражен английским обычаем выдворять женщин из-за стола после ужина и смог объяснить это лишь тем, что «женской компании они в основном предпочитают выпивку и азартные игры». В отличие от англичан он нашел английских женщин обходи­тельными, отзывчивыми и пылкими, потому что «они не презирают иностранцев, как мужчины; они не отда­ляются от них и иногда предпочитают их своим сооте­чественникам». Французский публицист Жозеф Фьеве, питавший ненависть почти ко всему английскому, был особенно разгневан грубым отношением англичан к женщинам. В 1802 году он писал, что

 

«англичане заставляют женщин удаляться после ужина, потому что хотят предаться выпивке. Часто бывает, что они засиживаются за столом аж до одиннадцати вечера, а женщины в это время, позевывая, скучают в какой-нибудь гостиной наверху. Хозяин дома может запросто оставить приглашенных женой гостей и отправиться в таверну, чтобы выпить, поболтать и поиграть от души с приятелями».

 

Такие скверные манеры могли сходить мужчинам с рук потому, что они считали: ничего стоящего по лю­бой теме, кроме домашних забот, от женщины не ус­лышишь. Прослеживалась четкая иерархия: женщины уходили из-за стола, потому что мужчины собирались говорить о делах, превосходящих их понимание, таких как политика, бизнес или война. Как выразился лорд Честерфилд, «особенно с женщинами нужно говорить как со стоящими ниже мужчин и выше детей».

Есть два возможных объяснения тому, что муж­чины говорили такое. Или они действительно считали женщин существами второго сорта, или, с беспокойст­вом осознавая всю несправедливость отказа женщи­нам в полноправном участии в жизни общества и по­нимая также, что продолжаться этому недолго, искали оправданий. Чем сильнее становился вызов, тем гром­че раздавались проповеди о том, что семья — краеугольный камень благополучного и упорядоченного общества, а жена и мать — душа семьи. «Первейшая сфера деятельности женщины — это дом, и о другом речи быть не может» — говорится в одной из пропове­дей начала XIX века. А Элизабет Сэндфорд считала, что «в независимости есть нечто не свойственное жен­щине. Это противно Природе и посему грех. Воистину благоразумная женщина чувствует свою зависимость; она делает то, что в ее силах, но осознает свою непол­ноценность». Речь здесь идет о среднем классе, кото­рый в викторианской Англии стал наиболее важной общественной группой в стране. Среди пропагандис­тов составилось мнение, что работающие женщины - признак «общества варваров». Из этого следовало, что если мужчина хочет сохранить свое положение, никто не должен видеть, что хозяйка дома ходит на работу. (Необходимо было поддерживать видимость процве­тания на единственный доход, и одним из последствий этого стало то, что фигура мужа и отца, вынужденного трудиться больше и больше, чтобы заработать средст­ва на поддержание семьи, стала со временем сухим и холодным карикатурным образом.)

Именно по причине глубоко закрепившегося представления о том, что мужчины и женщины живут в абсолютно разных мирах, в результате реформы из­бирательной системы 1832 и 1867 годов право голоса получило большее число мужчин, но не было сделано абсолютно ничего, чтобы предоставить права женщи­нам. У мужчины практический склад ума, основанный на образовании; у женщины — это сплошная интуиция. Из этого следовало, что выражение «образованная женщина» — оксюморон: чтобы чему-то научиться, не­обходимо избавиться от инстинктивной логики, а это составляет саму суть женщины. А на практическом уровне, учить женщин латыни и греческому — значит обременять ценное пространство мозга, которое долж­но быть занято более тонкими материями, такими как приготовление еды, шитье и ведение дел с лавочника­ми. Вот какую картинку этой идеальной маленькой женщины нарисовал журнал «Панч»:

 

«Она внимательно следит, не образовались ли дырки на перчатках отца. Она искусная мастерица готовить ов­сянку, сыворотку, тапиоку, куриный бульон, крепкий бульон и тысячу маленьких домашних деликатесов для больного... Она не придумывает отговорок, чтобы не почитать отцу вечером и не выслушивать его наставлений... Она не знает ничего об иконоборчестве или о миссии женщины. Она изучает домоводство, в совершенстве владеет общими правилами арифметики... Она проверяет приходящие каждую неделю счета и не краснеет, когда ее видят в воскресенье в лавке мясника».

 

Мужчины пусть производят, а женщины лишь по­требляют, домашний очаг пусть будет убежищем от окружающего мира, а «ангел в доме» будет окутан оре­олом безгрешности. И к середине XIX века на женщин уже смотрят как на средство очищения индустриаль­ного общества. «Квотерли ревью» предлагает стране «воспользоваться орудием, которое вложил нам в ру­ки Господь... В очищение потока безнравственности омойте его благотворным целомудрием английской женщины». Неудивительно, феминистские толкования истории выступают против смирительной рубашки, что навязана женщинам этим идеализированным представлением о женственности. Примером может служить образ миссис Рочестер. часто появляющейся  на  страницах романа Шарлотты Бронте «Джейн Эйр». В образе «этой безумной, запертой на чердаке женщи­ны» «автор романа воплощает свои собственные мучи­тельные женские желания вырваться из мужских до­мов и мужских сочинений». Ну что ж, возможно.

Но это представление о женственности оказалось поразительно стойким. Героиня Селии Джонсон из «Короткой встречи», несомненно, признала бы его и отдала бы ему должное. В 1930-х годах огромной по­пулярностью пользовались рассказы Яна Струтера в газете «Таймс» о простых радостях домашней жизни. От имени миссис Минивер автор описывает все, что де­лают ее дети — два мальчика и девочка, муж — человек свободной профессии, няня, горничная, повар, а также рассказывает про свой второй дом в Кенте, где мир и покой нарушают лишь такие вещи, как протекающие трубы, заболевшие домашние животные и мужья, за­сыпающие над газетой после ужина. Когда в жизнь миссис Минивер вторглись коварные замыслы нацис­тов, а ее муж отправился выполнять свой долг при Дюнкерке, ее образ перенесла на экран актриса Грир Гарсон, и ее стали считать ярким воплощением анг­лийской женщины военного времени. В это трудно по­верить, но Черчилль якобы сказал, что, по его мнению, этот фильм внес больший вклад в победу, чем целый флот линейных кораблей.

В любом улучшении положения женщин в Анг­лии нет почти никакой заслуги английских высших классов, которые с такой гордостью называют себя за­щитниками всего, что есть лучшего в стране. Если, как любят заявлять апологеты «индустрии наследия», вы­сочайшим культурным достижением английского об­раза жизни является загородный дом, роль в нем английской женщины представляется достаточно четко. Она служанка или повар. Или управляет служанками и поварами. Когда Герман Мутезиус рассказывал не­мецким читателям, что такое английский дом, ему при­шлось объяснять, почему у англичан вроде бы настоль­ко больше слуг, чем в его родной стране. Помимо более высоких стандартов материального комфорта в анг­лийских домах и более узкой специализации англий­ских слуг нужно учитывать и то, что «хозяйка дома лишь управляет домашним хозяйством, но не прини­мает в нем активного участия. Хозяйка английского до­ма никогда не появляется на кухне, да и против этого стал бы возражать повар. Она посылает за слугами, ко­гда готова дать приказания». Впервые появившийся в 1861 году и адресованный быстро растущему средне­му классу бестселлер миссис Битон носил название «О ведении домашнего хозяйства».

И все же внуков и внучек миссис Минивер можно найти до сих пор. Чтобы развеять представление о том, что Англия действительно изменилась, нужно сходить в течение рабочего дня за покупками в «Харвей Ни­колс», зайти на ланч в модные рестораны «Дафнис» или «Бибендум» или просто взглянуть на лица, улыбающи­еся с фотографий в журнале «высшего общества» «Дженниферс дайэри». Весь фокус раскрывают подписи к этим фотографиям: выходя замуж, женщина теряет не только фамилию, но и имя. Поэтому среди тех, кто ве­селится на благотворительных балах, на гулянках по поводу совершеннолетия дочерей, на которых продума­на каждая деталь, светских свадьбах и ланчах «не без повода», есть миссис Хуго Форд, миссис Стивен Рив-Такер, миссис Дэвид Хэллем-Пиль и леди Чарльз Спен­сер-Черчилль. На одной из фотографий тогдашний член кабинета министров и Тайного совета Вирджиния Боттомли стала «миссис Питер Боттомли». Да и какие тут могут быть сомнения: в этом мире даже Марга­рет Тэтчер, самая известная женщина-политик во всей истории, всего лишь «миссис Дэнис Тэтчер».

Возможно, они уже больше не невольницы, все эти пышущие здоровьем, откормленные лица, но они - часть мира, который героиня Селии Джонсон тоже уз­нала бы сразу. В среде, из которой вышла покойная принцесса Диана, обучение женщин по-прежнему вряд ли считают целесообразным. Ведь она, прекрасно обра­зованная женщина, вышла из школы с документом, це­на которому не выше сертификата ухоженного хомяка. Такое отношение к образованию весьма показательно. В 1930 году писатель Эмиль Каммертс попытался сфор­мулировать суть своего двадцатилетнего опыта жизни в Англии. Он отмечал, что школы и колледжи в Англии «сыграли в жизни англичан гораздо более значитель­ную роль по сравнению с ролью любого выдающегося учебного заведения в жизни других стран... они преус­пели в сохранении и развитии определенного типа ха­рактера и определенного идеала служения, без которо­го Англии никогда бы не стать тем, что она есть сего­дня». Каммертс был англофилом, и более радикально настроенный критик истолковал бы «идеал служения», породивший Породу, в гораздо более желчных выраже­ниях. Когда речь шла об общем подходе к образованию, этот идеал имел для женщин серьезные последствия. Он отражал крепкую связь между духом и телом – mens sana in corpore sano -  и был исключительно мужской.

 

---------------------------

Mens sana in corpore sano – в здоровом теле здоровый дух (лат.)

 

В 1872 году  У. Терли недвусмысленно связал принадлежность к мужскому полус идеей успешности нации. На страницах журнала «Дарк блю» он громогласно заявил, что «нация немощ­ных женоподобных книжных червей вряд ли может служить надежным оплотом свобод нации».

Женщин, осмелившихся уверовать в важность об­разования, или высмеивали, или устанавливали над ними опеку, или подвергали тому и другому. Возмож­но, первым «синим чулкам» и нравилось общество таких людей, как доктор Джонсон или Эдмунд Бёрк, однако Сидни Смит советовал им не выставлять свою ученость напоказ («если чулок синий, нижняя юб­ка должна быть длинной»). Читаешь этих пионеров XVIII века и словно видишь раскиданную по волнам в бурном море флотилию парусных суденышек, отча­янно подающих друг другу сигналы с мольбой спасти от стихии. Леди Мэри Уортли Монтегю писала при­ятельнице из Италии, что «сказать по правде, нигде в мире к нашему полу не относятся с таким презрением, как в Англии». Неудивительно, что в то время, когда столько мужчин восторженно рассказывали о себе и своей стране как о воплощении высочайшего уровня цивилизации, многие женщины, такие как писатель­ница Мэри Уоллстоункрафт, эта ярая сторонница французской революции, считали себя не англичанка­ми, а частью человечества в более широком смысле.

У среднего англичанина, принадлежавшего к сред­нему или высшему классу, таких сомнений не было. Ведь общество у них, в конце концов, мужское. Но об­разование англичане решительно хотели оставить се­бе. Идеализировавший женщин Джон Раскин - он был в этом настолько искренен, что, как говорят, ока­зался не в силах вступить в брачные отношения, пото­му что с ужасом обнаружил у жены волосы на лобке, — считал, что женщине следует знать ровно столько, сколько необходимо для того, чтобы «разделять удо­вольствие мужа». Ведь как ни крути, череп у женщины меньше, чем у мужчины, а значит, и мозг меньше. А раз энергия, которой они обладают, ограничена и необхо­дима для менструаций, роста груди и деторождения, то выходит, что сил на умственную деятельность оста­ется меньше. Высказывались даже такие соображения, что, раз при менструации возможности женщины на­столько ограничены, стремление получить образова­ние может подтолкнуть их к стерилизации. В итоге женщинам настоятельно посоветуют держаться по­дальше от науки. Кроме всего прочего, образованные женщины будут оспаривать у мужчин рабочие места, вследствие чего многим из них придется уезжать в ко­лонии, и таким образом могут пополнить ряды старых дев: следовательно, женщины, которые надеются вый­ти замуж, не должны требовать лучшего образования. В это трудно поверить, но феминистке Эмили Дэ-вис удалось основать Гертон, женский колледж в Кем­бридже, лишь в 1869 году, а когда в 1896 году в этом университете проводилось голосование о допуске жен­щин к экзаменам на получение ученой степени, газета «Таймс» даже напечатала расписание поездов, чтобы живущие в Лондоне выпускники смогли съездить в Кембридж и проголосовать против этого предложе­ния. Университет не разрешал женщинам стать его полноправными членами до 1948 года. Как и более распространенный предрассудок против «интеллектуа­лов», масштабы такой дискриминации женщин в Анг­лии были выше, чем где бы то ни было: среди женщин, которые первыми добились права медицинской прак­тики, Софии Луизе Джекс-Блейк это удалось потому, что она училась в Эдинбурге, Элизабет Гаррет Андер­сон получила степень доктора медицины в Париже, а Элизабет Блэкуэлл — в Соединенных Штатах.

Чтобы подвести итог, достаточно одной ремарки. Для мужчин создавались все учебные заведения, даже детские. После того как по образу бойскаутов были организованы «герл гайдз» для девочек, общий на­строй был четко подмечен в серии картинок в журнале «Кэслстоун хаус компани». На дворе 1918 год, и школь­ницы обсуждают создание группы «герл гайдз». Устрем­ления пола налицо: «Завидую тебе ужасно. Конечно, быть гайдом здорово и очень мило, но разве это срав­нишь с тем, когда в тебя выпускают торпеду, когда ло­вишь шпионов и все такое прочее». Затем одна из них вздыхает, глядя на форму гайдов: «Только посмотри, сколько карманов, — с восхищением промурлыкала Эл­си. — Вот здорово,как у мальчика».

Стоит ли удивляться, что такая обстановка вызы­вала гнев у духовных дочерей Мэри Уоллстоункрафт? В 1938 году Вирджиния Вулф, рассуждая в «Трех гине­ях» о патриотизме, приходит к выводу, что у нее, как у женщины, мало причин быть благодарной «своей» стране. В воображаемом разговоре между братом и се­строй накануне мобилизации она решает, что

 

«почувствует, что у нее нет оснований просить брата сражаться за нее, защищая «нашу» страну. «Эта «наша страна», — скажет она, — в течение большей части сво­ей истории относилась ко мне как к рабыне, отказыва­ла мне в праве получить образование и хоть в какой-то мере обладать тем, чем владеет она. Кроме того, эта «наша страна» уже не будет моей, стоит мне выйти за­муж за иностранца. Эта «наша страна» не предостав­ляет мне защиты, вынуждает ежегодно платить немалые деньги, чтобы защитить меня, и при этом настоль­ко не способна это сделать, что даже меры предосто­рожности при авианалетах пишутся на стене. Поэтому, если ты настаиваешь, что идешь сражаться, чтобы за­щитить меня или «нашу страну», пусть между нами су­ществует трезвое и рациональное понимание, что ты сражаешься для удовлетворения своего полового ин­стинкта, ощутить который мне тоже не дано; чтобы принести пользу, к которой я не имею и, вероятно, ни­когда не буду иметь отношения; но не для того, чтобы удовлетворить мои инстинкты, или защитить меня, или мою страну. Ибо, как сказал бы человек посторон­ний, у меня, как у женщины, по существу, страны нет».

 

К строго иерархическому разделению полов при­вело изобретение «идеального англичанина». Счита­лось, что он должен быть благородным, благопристой­ным, стойким и мужественным, а англичанка должна быть стойкой, исполненной материнского начала, по­слушной и благочестивой. Поразительно, как быстро это понятие о «респектабельном обществе» пустило корни. Убедительное тому свидетельство — отношение к писательнице XVII века Афре Бен. Она создала целую серию пьес и стихотворений о неудачных браках и их печальных последствиях, и ее превозносила Вирджи­ния Вулф как первую женщину, жившую писательским трудом. В течение всей своей карьеры ей приходилось противостоять обвинениям (со стороны критиков-мужчин) в одержимости чувственностью — такие обви­нения никогда не выдвинули бы мужчине: ее произве­дения не идут ни в какое сравнение с некоторыми тво­рениями ее современника Джона Рочестера. Однако настоящий вызов Афре Бен был брошен после ее смер­ти. В 1826 году сэр Вальтер Скотт послал своей престарелой тетушке экземпляр романа Бен «Оруноко», ис­торию раба-африканца. Когда Скотт снова навестил тетушку, та вернула ему книгу, посоветовав сжечь. По ее словам, книга была непристойна. Хотя она сама же призналась, что находит свое поведение необыч­ным. «Разве не странно, - заметила она, — что мне, пожилой женщине восьмидесяти с лишним лет, сидя­щей в одиночестве, стыдно читать книгу, которую шестьдесят лет назад, как я слышала, читали вслух в Лондоне на потеху широкого круга лиц высшего и заслуживающего доверия общества?» Скотт в связи С Этим заметил, что «это, конечно же, результат посте­пенного улучшения национального вкуса и роста при­стойности».

Распалось «респектабельное общество» почти так же быстро, как и сформировалось. Доктор Эктон, тот самый, что поведал викторианской Англии о том, что мастурбация приводит к появлению «раздражитель­ных ипохондриков», рекомендовал женатым парам производить соитие не чаще одного раза в неделю или десять дней. Он отмечал, что «большую часть женщин (к счастью для них) не очень-то беспокоят какие бы то ни было сексуальные желания... Как правило, скром­ная женщина редко желает сексуального удовлетворе­ния для себя самой. Она отдается в объятия мужа, в ос­новном, чтобы ублажить его; и если бы не желание стать матерью, она, конечно, предпочла бы, чтобы он избавил ее от ухаживаний». Свидетельством страстно­го желания получить более честную информацию ста­ло то, что в 1918 году, лишь через двадцать лет после последнего издания книги доктора Эктона, Мэри Стоупс публикует первое откровенное пособие по сексу — «Супружеская любовь». С марта по декабрь того года книга выдержала пять изданий. К середине 1920-х го­дов было продано полмиллиона экземпляров.

В годы Первой мировой войны по улицам ходили «женские патрули» и искали прелюбодействующих с подружками солдат. К 1930-м годам в общественных парках миловалось столько парочек, что одна фран­цузская туристка, школьная учительница, пришла в ужас. Одетта Кеун делает вывод, что это следствие «определенной нехватки секса» у англичанок, что лю­бовник из среднего англичанина никакой: для него лю­бовная игра, перед тем как завлечь ее в постель, — вещь никчемная. «У англичан занятия любовью - не на­слаждение, а выполнение какой-то функции... Моя конкретная претензия к английскому мужчине заклю­чается в том, что он не уделяет сексуальному акту до­статочно времени, усилий или внимания, и в результа­те получается нечто однообразное, несвежее и смер­тельно скучное как кусок его любимого холодного пудинга». (Здесь она права: в отличие от французов англичане действительно никогда не считали искусст­во обольщения искусством.)

В последующие десятилетия XX века «респекта­бельное общество» рухнуло, да так, что от него оста­лись лишь отдельные кариатиды, подобные задрапи­рованным женским фигурам, которые некогда под­держивали фронтон давно исчезнувшего римского храма. Скорость происходивших изменений была по­разительной. Французский философ Ипполит Тэн в свое время был убежден, что замужние англичанки почти никогда не изменяют, количество разводов пе­ревалило за 1000 в год только в 1918 году, причем в основном разводились члены сравнительно малочис­ленного высшего класса. Сегодня по числу разводов страна на первом месте в Европейском союзе. К концу 1990-х годов четверть незамужних женщин в возрас­те от 18 до 49 лет сожительствовали с мужчинами. В Англии самый высокий процент неполных семей в Европе. Никого не смущает и тот факт, что порно­магнат Пол Реймонд стал одним из богатейших людей в стране и вращался среди герцогов и графов.

Ничего чисто английского в этих тенденциях нет: распады семей, рост отношений, не зарегистрирован­ных государством, терпимость к порнографии — об­щее явление для всех западных стран. Некоторые при­чины таких изменений достаточны явны. Две масштаб­ные войны, в последней из которых военные действия были намеренно направлены против гражданского населения, ускорили развал иерархических различий между мужчинами и женщинами. Благодаря вкладу в победу женщин, работавших на военных заводах, в сельском хозяйстве и служивших в армии, стало еще труднее утверждать старомодные истины в духе миссис Минивер о роли «домашнего ангела». Растущие воз­можности женского образования, распространение фе­минизма и утверждение равных прав для женщин — при всем этом мужчины уже не могли цепляться за старое мужское представление о типично английском. А контрацептивная таблетка освободила женщин от постоянного страха забеременеть.

Конечно, старые стереотипы могут рассмешить кого угодно. Гораздо интереснее что-то придумать, чем попытаться понять, что происходит вокруг, этим и объясняется феноменальный успех милой нон-фикшн Билла Брайсона об Англии. Во время первого посещения страны в 1973 году его поразил контраст между английскими женскими журналами и такими же журналами, издававшимися на Среднем Западе Америки:

 

«Статьи в журналах матери и сестры всегда были о сек­се и личном удовлетворении. Там присутствовали та­кие названия, как «Добейтесь многократных оргаз­мов», «Секс в офисе: как это устроить», «Таити: новое горячее местечко для секса», «Исчезающие тропичес­кие леса — подходят ли они для секса?». Британские журналы взывали к более скромным устремлениям та­кими заголовками, как «Свяжите себе двойку», «Гро­шовое предложение для экономной хозяйки» и «При­шло лето: время для майонеза!»»

 

Если тогда так и было, то теперь этого уже давно нет. В хорошо продающихся женских журналах речь только и идет что о сексе, сексуальных проблемах, сек­суальном здоровье и сексуальной этике.

Тот факт, что в Англии старая модель отношений между мужчинами и женщинами рухнула гораздо бо­лее основательно, чем во многих других уголках Евро­пы, свидетельствует, что в английской формулировке, не сработавшей в конце XX века, было нечто ocобое. Возможно, причина в том, что англичане, убедившись, что империи для которой изобретались эти модели, больше нет, сочли эти прототипы неуместными. Как понятия «Порода» и «любитель» уже нельзя было ис­пользовать в качестве образцов для мужчин, так и ста­ринные архетипы, которые мужчины стремились навя­зать женщинам, оказались в равной степени излиш­ними. Во внешнем мире рухнул авторитет нации, а в самой стране то же произошло с авторитетом тех, от кого можно было ожидать защиты старых, устояв­шихся моральных ценностей. Обращает на себя внима­ние, что двое наиболее известных публичных морали-заторов этого столетия — Козмо Лэнг, великий архи­епископ Кентерберийский, и Джон Рейт, основатель Би-би-си, — не англичане, а шотландцы. А вместо твер­до сжатых губ Тревора Говарда и дрожащей нижней губки Селии Джонсон появилась самая искрометная в мире молодежная культура.

Помимо расцвета музыки и моды англичане име­ют самые высокие среди всех индустриально развитых государств показатели сексуальной активности тиней­джеров. Количество незамужних женщин, занимаю­щихся сексом к девятнадцати годам, составляет 86 процентов. В Соединенных Штатах, занимающих вто­рое место, эта цифра составляет 75 процентов. Девст­венницами идут к венцу менее 1 процента невест. Воз­никнув на обломках империи, Англия стала страной, в которой успеха можно добиться благодаря способно­стям, а не следуя общепринятым нормам или связям, а также страной, где, хотя еще много чего нужно сде­лать, женщины получили растущее равноправие в об­щественной жизни.

 

 

                      ГЛАВА 11        СТАРАЯ СТРАНА, НОВЫЕ ОДЕЖДЫ

 

 

 

 

 

                                                                                        Англичане обладают поразительной

                                                                                        способностью обращать  вино в воду.                             

           

                                                                                                            Оскар Уайльд

 

В Англии изменились не только роли мужчин и женщин. Изменилась и сама страна, где жи­вут англичане. В ней, как и во всем остальном мире, за­правляют названия брендов. Англичане носят бейсбол­ки и джинсы, едят подобие американской, азиатской или итальянской еды, ездят на машинах, сделанных в самых разных уголках земли (даже величайший бри­танский автопроизводитель «Роллс-Ройс» теперь при­надлежит немцам), танцуют под интернациональные ритмы и играют в компьютерные игры, разработанные в Сиэтле или Токио. В этом новом мире ни география, ни история, ни религия, ни политика не оказывают того влияния, что раньше. А раз за последние полвека изменились внешние формы, изменения претерпело и то, что было несомненным внутри.

Вторая мировая война, время «Короткой встре­чи» и «Где мы служим» были последним продолжи­тельным периодом, когда мы хотя бы с какой-то долей уверенности могли сказать, что впечатление от Англии соответствует реальности. Даже тогда многое указыва­ло на то, что старые моральные ценности рушатся.

Для моего отца страна стала катиться вниз, когда, при­ехав домой на побывку с конвоев в Северной Атланти­ке, он услышал, как хозяйки хвастаются друг перед другом купленным на черном рынке кусочком мяса в дополнение к скудному продовольственному пайку. Страна, в которой «уважаемые» в остальном люди не испытывают стыда, нарушая правила, обречена. Спе­кулянт, который мог достать вам все что угодно — от нейлоновых чулок до куска бекона, был таким же ти­пичным англичанином, как и отказывавшие себе во многом персонажи Селии Джонсон и Тревора Говарда, сдержанность которых говорила об их альтруизме.

И «Короткую встречу» и «Где мы служим» напи­сал Ноэль Кауард, который свои «черты типичного ан­гличанина», равно как и акцент и сигаретный мунд­штук, приобрел за время путешествия по жизни от рождения в семье продавца пианино в Западном Лон­доне до дружбы с английской королевской семьей. По­сле того как наступил мир, созданное им представление об Англии просуществовало недолго. Меньше чем за десятилетие Кауарда довели до унизительного для не­го сетования против театральной школы «кухонного реализма», на фоне которой его пьесы о жизни средне­го класса стали казаться такими хрупкими и устарев­шими. Приводя совет, который якобы дал ему Чер­чилль — «англичанин имеет неотъемлемое право жить там, где сочтет нужным», — Кауард покинул страну, чтобы жить изгнанником на Бермудах, в Швейцарии и на Ямайке, но не платить налоги, необходимые для постройки Нового Иерусалима.

Новая театральная сенсация, «Оглянись во гневе» Джона Осборна, - яростная реакция против бессмыс­ленности, среди которой, как выяснилось, он живет, — была впервые поставлена в мае 1956 года. Этой пьесе, по ходу которой зритель становится свидетелем того, с какой горечью относится Джимми Портер к ценнос­тям «эдвардианской команды», шикарно живущей се­мьи его жены, предпосланы слова «ничего доброго не осталось, благие дела забыты». Как объяснял сам Осборн в газете «Трибьюн»,

 

«это письмо ненависти. Оно адресовано вам, мои сооте­чественники, я имею в виду тех людей в моей стране, которые осквернили ее. Мужчины с наманикюренными пальцами, ведущие немощное, преданное ими тело моей страны к погибели... Я лишь надеюсь, что это [его ненависть. — Примеч., автора.] придаст мне сил. Ду­маю, так оно и будет. Возможно, это даст мне возмож­ность продержаться оставшиеся несколько месяцев. А пока, будь ты проклята, Англия. Ты разлагаешься и очень скоро исчезнешь».

 

Вслед за Осборном появились целые легионы пи­сателей, чтобы попировать на трупе эдвардианской Ан­глии. Даже те, кто в характерно английской манере счи­тал, что эти нападки заходят «чуть дальше, чем следу­ет», ощущали, что жить в Англии — значит участвовать в каких-то поминках. Правящий класс, без сомнения, потерпел сокрушительное фиаско, не сумев предложить для XXI века ничего нового, и поэтому англичане обна­ружили, что двигаются в будущее задом наперед, не от­рывая глаз от некоей точки на рубеже XIX и XX веков. Пришло время задаться вопросом: а оправдано ли это оплакивание прошлого?

Можно начать с того, что англичане дали миру.

И здесь нас ожидает первая проблема. Потому что величайшим наследием, завещанным англичанами всему остальному человечеству, стал их собственный язык. Даже во время Второй мировой войны, когда закладывались основы для военного Тройственного пакта, ось — Рим—Берлин—Токио, Ёсукэ Мацуока вел переговоры от имени императора на английском язы­ке. Это средство общения в области техники, науки, путешествий и международной политики. Три четвер­ти мировых почтовых отправлений пишут на англий­ском языке, на нем составлены четыре пятых всех дан­ных, сохраняемых в компьютерах, и на нем разговари­вают две трети ученых всего мира. Для всего мира это как малайский — его нетрудно учить, на нем можно за­просто объясниться; умение немного говорить по-ан­глийски во многом вам поможет, и именно поэтому, по некоторым оценкам, четверть всего населения пла­неты в той или иной степени говорит на этом языке. К концу 1990-х годов Британский совет прогнозиро­вал, что на рубеже второго тысячелетия 1 миллиард (тысяча миллионов) людей будут учить английский.

Некоторые из тех, кто изучает язык, будут гово­рить на нем абсолютно свободно, как генеральный се­кретарь НАТО, доктор Йозеф Лунс, голландец по про­исхождению, который однажды заметил, что пред­почитает говорить по-английски, потому что «когда говоришь на родном языке, такое ощущение, что тебя тошнит». Однако большинство учит язык в качестве средства для достижения определенной цели. Состави­тели Оксфордского английского словаря, этой биб­лии английского, не ведут учета, откуда происходят но­вые слова, но можно спокойно держать пари, что при­мерно из 3000 новых слов, ежегодно поступающих в их базы данных, лишь малая часть — из Англии; осталь­ные приходят из Америки, Австралии или из междуна­родного языка компьютерного дела и науки. В конце концов, в числе примерно 650 миллионов человек, у которых английский первый или второй язык, англи­чан лишь 8 процентов.

Француза можно вычислить, как только он откро­ет рот. Французы говорят на французском. Англичане говорят на языке, который не принадлежит никому. Профессор Майкл Даммит, уикэмовский преподава­тель логики в Оксфорде, стоя однажды в Чикаго в оче­реди за билетом на поезд, завел разговор с каким-то попутчиком. Через некоторое время этот человек ска­зал: «Вы, должно быть, из Европы». «Да, из Анг­лии», — ответил Даммит. На что этот стоявший рядом спиноза заметил: «По-английски вы говорите доволь­но сносно». Даммит был настолько поражен, что не удержался и сказал, что он действительно англичанин. Только потом ему стало ясно, что для многих амери­канцев английский — лишь название языка, на кото­ром говорят в Америке, точно так же, как и голланд­ский — язык, на котором говорят в Голландии. Пара­докс английского языка в том, что он дорог и близок его носителю и в то же время принадлежит всем и каж­дому. Что происходит с народом, который больше не является обладателем своего собственного языка?

Когда я появился в офисе Оксфордского англий­ского словаря, группа экспертов разбиралась с только что попавшим к ним на стол вопросом от очередного представителя общественности, пытающегося следить за развитием языка. Он был в шоке, услышав, как кто-то называет некое техническое оборудование «кобели­ными причиндалами» (the dog's bollocks). «Что это зна­чит? — недоумевал обеспокоенный автор письма. — И откуда. Господи прости, взялось это выражение?»

Как раз такие задачи лексикографам по вкусу. В издании Оксфордского английского словаря 1933 года, который до последнего времени был самым авторитет­ным источником определения значений слов в англий­ском, выражения «кобелиные причиндалы» нет. Есть толкования и для «собачьей головы» (dog's head, «ба­буин с собачьей мордой»), и для «собачьего носа» (dog's nose, «алкогольный напиток из смеси пива и джина»), и для «сна по-собачьи» (dog-sleep, «изоб­ражаемый или притворный сон»), а также еще для тридцати с лишним выражений, в которые входит сло­во «собака». А вот «кобелиных причиндалов» нет.

В просторном офисе с открытой планировкой, ко­торый впечатляет царящей там удивительной тишиной (за полтора часа ни одного телефонного звонка), окс­фордские лексикографы пытаются проследить проис­ходящие в языке изменения. На экранах мониторов од­но за другим мелькают сообщения от наблюдателей по всему англоговорящему миру с новостями о новых сло­вах и выражениях. Одна информантка связалась с ни­ми, чтобы сообщить, что, по ее мнению в первый раз замечено выраже­ние «bad hair day».

 

------------------------

Вad hair day - день, когда ничего не выходит, не получается (англ., жарг.)

 

Как оказалось, появилось оно в одной из газет Сиэтла.  Корреспондент из Кембриджа, штат Массачусетс,  столкнулся с не встречавшимся доселе использова­нием слова «Maltese», которое датируется раньше про­чих в словаре. Это вызывает сдержанное волнение.

 

-----------------------------

Maltese – мальтийский, относящийся к Мальте (англ.)

 

Выражению «dog's bollocks» тут же сумели дать определение немало взрослых анг­личан. Если что-то — DB, то лучше уже не придумаешь, нечто вроде «роллс-ройса». «Just the ticket», как сказали бы лет тридцать назад.

 

---------------------------

Just the ticket – то, что доктор прописал (англ., жарг.)

 

Это показатель того, как быстро может меняться английский язык: ведь он может подхватить любое выражение и уже через не­сколько месяцев сделать его ходовым. Выражения по­стоянно придумывают, в частности, журналисты, про­сто чтобы проверить, сколько пройдет времени, преж­де чем другие начнут использовать их так, словно эти выражения давно стали частью языка. Если повезет, от изобретения слова до обнаружения, что оно вошло в повседневный обиход, проходит всего несколько не­дель. Составляя список повседневных слов, придуман­ных с 1960 по 1990 год, лексикограф Джонатан Грин подвел черту под 2700 словами - от «AC/DC» («би­сексуальный») до «zonked» («находящийся в состоя­нии опьянения, интоксикации»), В том, как пользуют­ся английским языком, есть что-то от Шалтая-Болтая: слова могут значить все что угодно в зависимости от того, какое значение в них вкладывает говорящий. По­хоже, англичане не только приняли поразительную способность своего языка изменяться, но и радуются этому. «Языки перестают изменяться, только когда становятся мертвыми», — весело заявляет Патрик Хэнкс в большом офисе с открытой планировкой Окс­фордского английского словаря, а затем снова обраща­ется к экрану, чтобы просмотреть последнее входящее сообщение от информатора с дальних окраин англого­ворящего мира.

Одним из последствий роста роли английского языка как средства общения для всего мира стал отказ в той или иной степени от попыток установить какие-то рамки. Французы, которые, как выяснилось, проиг­рали больше всех в этом соревновании по выработке универсального языка, отреагировали на это вирусное распространение английского чем-то вроде языкового изоляционизма, пытаясь запрещать использование иностранных слов и определяя для радиостанций квоту музыкальных произведений, которые должны исполняться на французском языке. Англичане смеют­ся над ними по этому поводу, и не только потому, что французы их исторические враги и - по крайней мере, в этой войне — проигравшая сторона, но и потому, что те никак не могут понять, что эти их великодержавные притязания на владение своим языком обречены. Анг­лийский язык не хранит никто, есть лишь люди, такие как сотрудники Оксфордского английского словаря, которые фиксируют его изменения. Когда появляется новое издание любого словаря английского языка, лю­ди интересуются не тем, сохранились ли в нем старые значения, а тем, сколько в нем признано новых слов. Люди пишущие склонны радоваться разнообразию своего языка, откуда бы новые слова ни появлялись. Это беззаботное отношение англичан к своему языку не ново. Первый словарь английского языка из­начально отражал попытку повторить проделанное Acadimie Frangaise с французским языком. Академиче­ский словарь, который появился в 1694 году после пя­тидесяти пяти лет труда, создавался как последнее сло­во в том, что касается верного и неверного слово­употребления. Поступавшие предложения такого же директивного подхода к английскому языку вертели и так сяк годами. Дефо убеждал Английскую академию «поощрять классическое образование, оттачивать и об­лагораживать английский язык и развивать возможно­сти правильного языка, которыми так пренебрегают». Подобный вопрос поднял в 1712 году и Джонатан Свифт в «Предложении по исправлению, улучшению и уточнению английского языка». Откликнувшемуся на этот призыв доктору Сэмюэлю Джонсону не удалось первому создать словарь английского языка (этой чес­ти удостоился ученый Бенджамин Мартин), но его труд остается выдающимся примером лексикографической работы, проделанной в одиночку. К чести Джонсона, он понял, насколько глупо пытаться законсервировать язык. Как он писал в предисловии:

 

«Когда мы видим, что люди стареют и один за другим умирают в определенное время, из века в век, мы сме­емся над неким эликсиром, который обещает продлить жизнь до тысячи лет; с таким же успехом может быть высмеян и лексикограф, который, будучи не в силах привести пример народа, сохранившего слова и фразы своего языка от перемен, возомнит, что его словарь сможет забальзамировать язык и уберечь его от разло­жения и упадка... Язык, который может сохраняться без изменений, это, скорее всего, язык народа, лишь ненамного приподнявшегося над варварством, народа, отделившегося от других народов и полностью занято­го добыванием средств к существованию».

 

Если бы не Джонсон, то кто-нибудь другой спас бы англичан от возможной идиотской директивности Acadimie Anglaise. Эволюция слов — показатель успе­ха, а не поражения. Странное дело, но именно в Аме­рике, где рождается так много новых слов и словоупо­треблений, большой спрос на исторические словари английского языка: значит, есть потребность знать свое наследие. Англичане, похоже, не только прими­рились с тем, что они больше не властны над своим языком, но и положительно радуются его расшире­нию. Народ, который страшится своего будущего, так себя не ведет.

(Кстати, «кобелиные причиндалы» придумали печатники для описания используемого в газетах знач­ка «:-». Выражение это исключительно английское.)

 

Как и английский язык, новая Англия чем-то обя­зана прошлому и в то же время ничем ему не обязана. Главная перемена состоит в том, что старая Англия была построена на шаблонах идеальных англичанина и англичанки, выработанных много веков тому назад, а Англия новая — это страна энергичная, простонарод­ная и в высшей степени изобретательная. А так как в основе английской культурной традиции лежит ин­дивидуализм, возможности Англии, появляющейся из кокона последнего полувека или чуть большего пери­ода, почти безграничны.

Значительные перемены выражаются не в сме­не правительств, а в переменах Zeitgeist.

 

--------------------------

Zeitgeist – дух времени (нем.)

 

 Лейборист­ская партия, с убедительным преиму­ществом пришедшая к власти в мае 1997 года, заявила о стремлении придать Британии «другой бренд»: назвавшись «новы­ми лейбористами», они отказались от большей части идеологического багажа, и вот, смотрите, на сцене по­является новая Британия, страна, отряхнувшая с себя злого духа прошлого. Через несколько месяцев под их дудку уже плясало большинство средств массовой ин­формации. «ОБНОВЛЕННАЯ БРИТАНИЯ» - кричал заголовок вынесенной на обложку статьи октябрьского номе­ра журнала «Тайм». «После 50 лет борьбы с тем, что часто представлялось невыполнимым, Соединенное Ко­ролевство заметно прибавило шагу», говорилось в но­мере. В доказательство этих преобразований приводи­лись сведения об успешных кинорежиссерах, миллио­нерах, сделавших состояния на компьютерных играх, модных дизайнерах, телеведущих и валютных диле­рах. Эти люди, справедливо отмечал журнал, подави­ли в себе комплекс принадлежности к старой стране, погрязшей в классовых запретах и общественных предрассудках, которые осуждают наживающих себе состояния, и воспользовались возможностью следо­вать своим коммерческим инстинктам. Одно из глав­ных преимуществ этих людей, хотя об этом никто не упомянул, состоит в том, что они говорят на языке, на котором говорит весь мир. Второе заключается в географическом положении их страны, позволяющем утром решать деловые вопросы с Азией, а после полу­дня — с Северной Америкой; третье — это многолетняя история ведения торговли, на чем и была построена им­перия; четвертое — еще одно следствие имперских вре­мен — сеть связей по всему миру и способность асси­милировать иные культуры; пятое — сравнительно вы­сокий уровень подготовки и мастерства рабочей силы; шестое — привлекательность Лондона как основного места проживания деловых людей из других стран в силу таких английских особенностей, как законопослуш­ность, предприимчивость и терпимость. Это перечисле­ние можно продолжить. Главное же состоит в том, что ничего из вышеперечисленного не было следствием по­литических решений нового правительства.

Осенью после своего избрания Тони Блэр прини­мал глав правительств Содружества со всего мира. Пе­ред началом его приветственной речи всем пришлось в напряженной тишине просмотреть видеопрезента­цию, отмечавшую творческие, коммерческие и науч­ные достижения новой Британии, страны, где человек достигает положения в обществе благодаря своим спо­собностям. Во время презентации звучала музыка групп «Оазис» и «Спайс Герлз», на экране сменяли друг друга изображения комнат для переговоров, машин «Формулы-1» и фармацевтических фабрик, постоянно делался упор на то, что Британия теперь молодая стра­на. Когда настал черед речи премьер-министра, эта основная тема в ней повторилась. «Новая Британия — это страна, где положение в обществе достигается бла­годаря способностям, где мы разрушаем классовые, религиозные, расовые и национальные барьеры», — заявил он. Прицел был взят на формирование «еди­ной нации», к чему издавна стремились консерваторы: «для всего народа, а не для привилегированного мень­шинства».

Для того чтобы всучить, как покупателю, образ этой «новой страны», использовался дурацкий ло­зунг — «Cool Britannia», от которого любой действительно хладнокров­ный человек лишь глазами захлопает или вздрогнет: стараясь постичь мо­лодежную культуру, политики сред­него возраста всякий раз понимают ее превратно.

 

-----------------------

Cool Britannia – слово «cool» довольно многозначно («свежий», «прохладный», «хладнокровный», «спокойный», «клевый»). Выражение «Cool Britannia» - игра слов на созвучии с названием патриотической песни «Правь, Британия, морями» (Rule, Britannia).

 

Хотя элемент «Брита­ния» немаловажен: никому и в голо­ву не пришло сказать «Cool England». Дело в том, что страна переживает один из периодов своей истории, ко­гда англичанина можно назвать человеком, живущим на острове в Северном море, которым управляют шот­ландцы. Преимущество «Британии» еще и в том, что это слово собирательное. Чтобы быть британцем, не­обязательно быть белым англосаксом. Сдаётся, что быть британским нигерийцем, мусульманином, евреем, китайцем, бангладешцем, индийцем или сикхом намно­го легче, чем английским соответствием всего вышепе­речисленного. Именно потому, что Британия — изобре­тение политическое, она допускает разнородность.

Наивысшим проявлением идеи Британии являет­ся королевская семья. Стремление к объединению ко­ролевства прочитывается в громыхающем перечне титулов наследника трона: Чарльз принц Уэльский, гер­цог Корнуолла и Ротсея, граф Честера и Кэррика, ба­рон Ренфрю, лорд Островов и Великий Правитель Шотландии. Институт монархии принадлежит миру красных мундиров и медвежьих киверов, «Юнион Дже­ка» и пулемета системы Гатлинга, а королева Елизавета с принцем Филиппом — чуть ли не последние предста­вители «респектабельного общества». Насколько рази­тельно изменилась возглавляемая ими страна, стало до боли ясно после неожиданной смерти в 1997 году быв­шей жены Чарльза принцессы Дианы. Следуя кодексу Поведения, не допускающему проявления эмоций, мо­нарх и ее консорт оказались чуть ли не единственными, кто оплакивал ее смерть без сантиментов. Многие из остальных представителей этой нации якобы «плотно сжатых губ» разыскивали цветочные магазины, покупа­ли букетики цветов, а потом возлагали их как можно ближе к любому зданию, с которым ассоциировалась эта молодая женщина с исключительными привилегия­ми. Вскоре ворота Кенсингтонского дворца, Букингемского дворца, Сент-Джеймсского дворца и семейного дома в Нортхэмптоншире утопали в море лепестков и пластика. Зажженные свечи в банках из-под джема оставляли как на импровизированной могиле. На при­дорожную ограду и деревья в парках вешали карточки и фотографии вместе с наспех написанными записками. Среди наиболее разборчивых были такие, как ДИАНА, МЫ ЛЮБИМ ТЕБЯ И У НЕБЕС ТЕПЕРЬ ЕСТЬ НОВЫЙ АНГЕЛ. А потом, когда наступило время похорон, публика выстроилась, миля за милей, на пути кортежа, бросая на гроб цветы и, что самое странное, сверкая вспышками фотоаппа­ратов, чтобы сделать снимок для семейного альбома.

При любом разгуле воображения это нельзя на­звать типичным поведением нации, чья невозмути­мость в минуты душевных переживаний была состав­ной частью пародии на саму себя, к которой она отно­силась более чем непринужденно. Джордж Макдональд Фрейзер, создатель пользовавшейся огромным успехом серии исторических романов о Флэшмене, был потря­сен, увидев, как выставляется напоказ то, что С. С. Форестер назвал «сентиментальностью нижней палубы». Кто знает, от имени скольких людей он говорил, когда задался вопросом, как случилось, что британский культ героя превратился в культ жертвы. «Мистер Блэр ощу­тил гордость. А мне стало стыдно, потому что оплакивание стало чем-то положительным, а откликом на траге­дию, на преступление, повлекшее за собой смерть, стал некий ритуал: нужно обязательно смести цветочные лавки, чтобы разбросать на сцене дань уважения, не­пременно лить слезы и давать перед камерами душераз­дирающие интервью».

Смерть Дианы — трагедия, как трагична любая внезапная смерть в расцвете лет. Но была ли она более трагична, чем смерть любого из бесчисленных тысяч молодых мужчин и женщин, о коротких жизнях кото­рых напоминают воинские мемориалы в каждой дере­вушке и городке страны? Диана была красивой, умела воздействовать на других ради своей выгоды и состра­дать и умерла, наслаждаясь жизнью богатого завсегда­тая ночных клубов. И все же она почему-то стала аут­сайдером, а симпатию англичан к аутсайдеру трудно переоценить. Эта пользовавшаяся удивительной бла­госклонностью молодая женщина стала жертвой, с ко­торой публика могла отождествлять себя, потому что дом Виндзоров («немцев» для репортерской братии) оказался в положении, в котором оказываются, одна за другой, все монархии — без связи с народом, от име­ни которого они якобы правят. То, что произошло, когда она умерла, можно назвать припадком коллек­тивной истерии народа, которому в течение долгого мирного периода не дано было стать свидетелем вне­запной смерти. Никому не показалось странным, что на ее похоронах Элтон Джон исполнил переработан­ную песню, которую изначально он сочинил в почита­ние своей героини Мэрилин Монро, потому что она тоже была иконой для века мирских ценностей, а ико­ны такого рода в конечном счете взаимозаменяе­мы. Записи этой песни разошлись в Англии тиражом 5 миллионов экземпляров. Масса появившихся в па­мять о ней книг, плакатов, футболок и посуды говорит о безосновательности суждения о том, что в стране ца­рят рациональность и сдержанность.

Толпы людей, заполнившие лондонские парки, чтобы возложить заветные подношения на импрови­зированные места поклонения, продемонстрировали,насколько значительно и насколько незначительно из­менилась Англия во второй половине XX века. Неиз­менной, вероятно, осталась вежливость и предупреди­тельность толпы, проявившей вдумчивое отношение, какое, насколько я себе представляю, можно было вы­явить при других больших скоплениях народа в любое время этого столетия. За исключением мотоциклистов
эскорта, сопровождавших катафалк, полиция держа­лась в стороне. Везде царило спокойное достоинство. В подавляющем большинстве присутствовали белые англосаксы, но были и представители других рас. Сре­ди оплакивавших Диану оказалось гораздо больше
женщин, чем мужчин. Присутствовало достаточно мно­го богатых и власть имущих; это стало искренним выражением народных чувств.

Возражая против публичного оплакивания, Джордж Макдональд Фрейзер недооценивает склон­ность англичан к сентиментальности, прекрасно под­меченную Чарльзом Диккенсом, у которого крошку Нел убивают, а маленького Тима он заставляет проко­вылять вперед и пожелать: «Веселого нам всем Рожде­ства!» Умри Диана в те дни, когда в Англии царили нравы, установленные Породой и их со всем согласны­ми одомашненными женами, мы увидели бы совсем иную картину. Однако в такой стране англичане уже больше не живут. Цели, для которой была вскормлена Порода, больше не существует. Освобождение англий­ской женщины от навязанных ей ограничений позво­лило проявиться чему-то более волнующему.

Не то чтобы Диана была просто жертвой. Ее похо­роны приняли такие размеры потому, что преврати­лись в некий языческий ритуал; Диана была кем-то вроде богини в век нехватки богов. На каком-то этапе, начав размышлять над этой книгой, я некоторое время подумывал, не построить ли ее вокруг представлений об английском герое, и наткнулся на описание того, как принимали толпы лондонцев в 1805 году адмирала Нельсона, когда он вернулся после погони за француз­ским флотом через всю Атлантику и острова Вест-Ин­дии: «Где бы он ни появлялся, он словно электризует английскую холодность, — писала леди Элизабет Фостер, видевшая, как он шествовал по улицам, — везде его сопровождают восторг и аплодисменты. Иногда какая-нибудь бедная женщина просит разрешения дотро­нуться до его сюртука. Даже дети научились благослов­лять его, когда он проходит мимо, в дверях и окнах полно народу».

Это могло быть описанием и низкопоклонства перед Дианой. И у того и у другой кружилась голова от выражаемого им поклонения (знаменитый сигнал Нельсона «Англия надеется...» изначально звучал «Нельсон надеется...»); и оба, несмотря на всех своих поклонников, были колоссами на глиняных ногах. Каждый заполнял некую потребность в конкретный момент истории своего народа: Нельсон был военным героем века войн; Диана стала святой покровительни­цей страны, переживающей свое падение. После смер­ти Нельсона гроб с его телом доставили в собор Свято­го Павла, по бокам стояли шестеро адмиралов в пол­ной парадной форме, и похороны длились четыре часа с соблюдением всех почестей, положенных государст­венному деятелю. На похоронах Дианы все внешние формальности были сведены к минимуму, за ее гробом в Вестминстерское аббатство шли гражданские пред­ставители благотворительных организаций, с которы­ми она была связана, минимальное число военных стояло в почетном карауле у гроба, а собравшихся больше занимало, кто присутствует из кино- и поп-звезд. Разница между этими двумя похоронами пока­зывает, насколько отошли в прошлое имперские пред­ставления о типично английском. На их место пришло нечто более личное. Иногда это просто ужасает.

 

                                                                              *  *  *

 

Летом 1998 года во Франции собрались футболь­ные команды со всего мира, чтобы поспорить за чем­пионский кубок. Невзирая на то что организация это­го турнира со стороны французских властей была до известной степени беспорядочной, его проведение признали весьма успешным и многие миллионы зри­телей с восхищением следили за прямыми телевизион­ными репортажами. Но имела место, конечно, и «анг­лийская проблема». Под «английской проблемой» по­нимается проблема хулиганства. Наиболее трагичную форму она приняла в мае 1985 года на стадионе «Хей­зел», когда после крупной стычки между болельщика­ми «Ливерпуля» и «Ювентуса» погибло около сорока итальянцев. Перед французской и английской полици­ей стояла, грубо говоря, задача не дать этим хулиганам убить кого-нибудь еще. Тем летом они добились успе­ха, хотя уже после того, как весь мир стал свидетелем сцен, когда пьяные молодые англичане швырялись стульями, камнями и любыми другими предметами, которые, к несчастью, вызвали у них враждебное от­ношение. В противоположность англичанам шотланд­ские болельщики успели изрядно напиться и все, что было потом, просто проспали.

Но больше всего в насилии английских хулиганов поражает то, что все это у них как бы в порядке вещей. Мне помнится один незначительный инцидент после игры между Англией и Швейцарией, которой откры­вался чемпионат Европы 1996 года. Англичане прове­ли игру профессионально вяло, и швейцарцы сумели свести игру к ничьей 1:1. Добиться такого на стадионе «Уэмбли» в присутствии 70 тысяч английских болель­щиков они даже не надеялись. Швейцарцы, в том чис­ле и их сторонники, среди которых было немало жен­щин и детей — гораздо больше, чем можно было ожи­дать в Англии, — ликовали. Настроены они были дружелюбно и по сравнению с грубостью и невоспи­танностью английских болельщиков вели себя спокой­но и абсолютно никому не угрожали. Покинув стадион,они еще долго пели и плясали на улицах. На краю од­ного из тротуаров около сорока человек из них — муж­чины, женщины и дети — выстроились, чтобы создать «мексиканскую волну». Молодой англичанин с бритой головой сначала таращился на них с другой стороны улицы, потом подбежал к одному из молодых людей из этой толпы и, приблизив лицо почти вплотную к его лицу, заорал: «Идиот!» Швейцарцы были явно ошара­шены. Англичанин продолжал жестикулировать, дви­гая рукой вверх и вниз. «Ты идиот!» — снова взвизгнул он, размахнулся, ударил молодого человека кулаком в лицо и пошел через толпу. Шел он как ни в чем не бы­вало, вызывающе и достаточно медленно, словно пред­лагая попробовать отомстить за обиду, нанесенную их приятелю, — тот согнулся, и из носа у него текла кровь. Но никто не ответил, поэтому громила удалился раз­вязной походкой, несомненно торопясь рассказать дру­зьям, как он уделал одного из болельщиков гостей.

Возможно, такая порочность присуща не только англичанам, но ни один представитель английского среднего класса не станет, если честно, отрицать стра­ха перед тем, что можно ожидать от толпы футболь­ных болельщиков. В конце 1980-х в Турине писатель Билл Буфорд с ужасом наблюдал, как группа опухших фанатов «Манчестер Юнайтед», спотыкаясь, вывали­валась из самолета, на котором они прибыли из Анг­лии, чтобы попасть на игру своей команды против асов итальянского футбола - «Ювентуса». Было еще рано даже для ланча, а многие из них оказались на­столько пьяны, что еле держались на ногах. Эти бо­лельщики устроились затем в центре города. Выставив напоказ свои татуировки, они сидели в кафе на троту­аре, то и дело поносили непотребными словами Папу Римского и время от времени вставали, чтобы спра­вить малую нужду прямо на улице. И это они еще хо­рошо себя вели и не набрасывались на этих «прокля­тых итальяшек» с палками, ножами или бутылками. «Почему вы, англичане, так себя ведете? — обра­тился к Буфорду один итальянец. — Потому что живе­те на острове? Потому что не чувствуете себя европей­цами? Или потому что потеряли свою империю?»

Буфорд не знал, что и сказать. Вопрос возник от страха и искреннего недоумения. Почему малая часть населения Англии считает, что единственный способ хорошо провести время — это надраться до безобра­зия; я имею в виду действительно надраться до безоб­разия, чтобы пивом, вином и другими спиртными напитками несло даже от футболок, а содержимое же­лудков извергалось прямо на улице, — чтобы орать не­пристойности и затевать драки? Возможно, сыграли свою роль все причины, которые пришли в голову не­доумевающему итальянцу. Вам, конечно, трудно даже представить, чтобы центр Лондона могли заполнить и вести себя подобным образом прибывающие целы­ми самолетами итальянцы. Положа руку на сердце, Бу­форд мог бы признаться лишь в одном: именно такой часть населения Англии была всегда. Куда там сты­диться своего поведения: они считают, что право драться и напиваться дано им отчасти от рождения. Именно так они заявляют о себе. Несколько лет спус­тя на одной из отборочных игр мирового чемпионата 1990 года, проходившей на Сардинии, Билл Буфорд наблюдал ожесточенный бой толпы английских фут­больных болельщиков с итальянской полицией. До то­го как разъяренные полицейские отходили его дубинками до потери сознания, он помнит момент, когда фа­наты стали в панике отступать.

 

«Кто-то крикнул, что, мол, мы же англичане. Чего мы тогда бежим? Англичане не отступают... И тогда все на­чалось по новой. Некоторые из тех, кто обратился было в паническое бегство, вспомнили, что они англи­чане и что это важно, и стали напоминать другим, что они тоже англичане и что это тоже важно, и вот они, снова исполнившись чувства своей национальной при­надлежности, вдруг резко останавливаются, развора­чиваются на сто восемьдесят градусов и бросаются на итальянских полицейских».

 

Эта проблема не только англичан: у голландских и немецких фанатов по-своему проявляется болезнь, при которой молодые громилы с опухшими лицами выражают свою преданность тем, что бьют ногами или забрасывают камнями любого, кто говорит на другом языке или носит иные цвета. Однако истина в том, что именно англичане дали миру футбол. От них же пошло и хулиганство.

Ничего особо нового в грубости молодых англи­чан и в их готовности к насилию нет. В первые годы ганноверской династии иностранных гостей в равной степени шокировало поведение толпы и приятно пора­жала обходительность политиков. Сезар де Соссюр, глубоко возмущенный неприкрытым пьянством, «жут­кой руганью», схватками голых по пояс мужчин (осо­бенно его потрясло то, что в них участвуют и женщи­ны) и повсеместным блудом, пришел к заключению, что «простой народ натуру имеет жестокую, дерзкую и вздорную весьма». Если вдобавок к этой естествен­ной грубости появляется ощущение превосходства, де­ло принимает весьма опасный оборот. Уже в виктори­анские времена характерное для многих молодых англичан высокомерие по отношению к иностранцам от­мечает американский писатель Ральф Уолдо Эмерсон: «Множество молодых невежественных англичан отли­чает присущая их нации самодостаточность и туповатость, и из-за их презрения к остальному человечест­ву, их сварливости и несдержанности невыносимое и оскорбительное поведение английского путешест­венника уже стало притчей во языцех».

Всякий раз после того, как английские футболь­ные болельщики устраивают бесчинства в центре како­го-нибудь города, опрокидывая столики уличных кафе и расквашивая носы всем, кто на беду попадается им под руку, лондонская пресса и политики заходятся в ис­терике, пытаясь понять, откуда все это. Лучше бы они умерили свой пыл. Бесчинства англичане творили все­гда. «Чем больше они проливают крови, тем больше жди от них жестокости и беспощадности... Они несдер­жанны и неистовы, быстро выходят из себя и долго не могут утихомириться» - такое (возможно, тенденци­озное) краткое описание характера английских воинов XV века, которые прошли по Нормандии, сжигая и гра­бя все на своем пути, оставил французский писатель Жан Фруассар. Герцог Веллингтон четыре столетия спустя отмечал, что его армия - одно «отребье земное, чистое отребье» и что, несмотря на все его старания улучшить питание и условия жизни солдат, он мог те­рять над ними контроль на несколько дней подряд.

Футбол, пока не были составлены его правила, долгое время больше смахивал на уличные беспорядки, и люди рассудительные держались от него подальше. Тот самый французский путешественник XVIII века, которого так вывела из себя невоспитанность простого народа Англии, однажды по ошибке забрел на фут­больный матч. «Они разбивают стекла в окнах и высаживают окошки в экипажах, — писал он. — Вас тоже могут сбить с ног, и никто при этом не испытает ни малейших угрызений совести; наоборот, это вызовет бурю смеха».

Сегодняшнее насилие, связанное с футболом, не удивило бы тех, кто ездил на воды в Бат XVIII века: футбольный матч в то время «больше походил на сра­жение, чем на игру», как писал Иэн Гилмор в книге «Мятежи, восстания и революция», рассказывающей об истории уличного насилия. Выражение «местное дерби» возникло именно тогда и было составлено из названий двух приходов этого города, где в футбол могли играть целыми днями и игра выливалась во все­общую потасовку. Когда футбол стал спортом зрелищ­ным, насилие развилось среди зрителей. С 1870-х годов футбольные матчи в Англии неизменно проходили под дружные удары руками и ногами и ругательства: трое авторов, изучивших архивы Ассоциации футбола и ста­рые номера «Лестерширского ежедневного вестника» за двадцать лет до Первой мировой войны, встретили упоминания о 254 случаях нарушения порядка среди зрителей. Можно было прийти в ужас от одних угроз, летевших из толпы. Из дневника одного джентльмена за 1903 год следует, что футбольная толпа внушала страх даже в пору расцвета эдвардианской Англии: «Однажды на знаменитом поле севера Англии я видел и слышал, как половина толпы в 20 тысяч человек на­кинулась на бедного рефери, действия которого при­шлись ей не по вкусу... Злобные выкрики, потоки ос­корблений, яростное потрясание палками и кулаками... составило ужасную картину английской толпы».

Чем больше оглядываешься на английскую исто­рию, тем больше приходится убеждаться, что наряду с обходительностью и глубоко заложенными убеждениями о правах личности в англичанах развита естест­венная склонность к беспорядкам. Народные праздни­ки - как, например, празднование Мей Дей в 1517 го­ду в Лондоне — зачастую могли закончиться физи­ческой расправой с теми, кого сочли за иностранцев. Пирушка по случаю приходского праздника, проходив­шая в сентябре 1620 года в деревне Токенхэм-Вик, из традиционного размахивания дубинками на улице переросла в полномасштабную драку, когда из близле­жащей деревни Вуттон-Бассет подошли мужчины с ви­дом, не обещающим ничего хорошего, и спросили: «Кто тут, в Токенхэме, из средних?» Один историк, ко­торый не так давно разбирался, что же там произошло, обнаружил, что в тех местах происходили и другие стычки. Например, в 1641 году, когда жители деревни Малмсбери, у которых верховодил некий мужичок «в маске лошади и колокольчиками на ногах», появи­лись на приходском празднике в Лонг-Ньюнтон, ища повод для драки, и это закончилось тем, что несколько местных жителей получили серьезные ранения. «Без драки и праздник не праздник» — гласит местная пого­ворка. Но в конечном счете, несмотря на всю очевид­ную анархию, существовали определенные правила: казалось, в этом насилии присутствует некий элемент ритуала и толпа понимает и соблюдает пределы дозво­ленного. Позже, в том же столетии, проявления наси­лия иногда принимают политическую окраску: бесчин­ства становились последним средством бедняков, понявших, что их права попираются предпринимате­лями-аристократами, решившими завладеть общей землей, где раньше пасли скот.

Перебираясь в растущие города в поисках работы, они теряли прежнюю деревенскую скованность. Бун­ты в июне 1780 года продемонстрировали правящему классу, насколько все может быть нестабильно. При­чиной послужило сформулированное лордом Джор­джем Гордоном, протестантским религиозным фанати­ком, требование к парламенту восстановить недавно отмененные законы, налагавшие штрафы на католи­ков за их вероисповедание, особенно в том, что касает­ся права на приобретение или наследование собствен­ности. Гордон был, мягко говоря, человеком непред­сказуемым. (Он умер в Ньюгейтской тюрьме, отбывая пятилетний срок за клевету: к тому времени он уже стал иудеем.). Оказавшись лицом к лицу с ревущей тол­пой, которую он привел к Вестминстеру, парламент стал изворачиваться. Тогда толпа пустилась поджигать, бесчинствовать и грабить, и это продолжалось не один день. Дома католиков были разрушены, их церкви со­жжены дотла, были распущены все заключенные Нью­гейтской тюрьмы и разграблен принадлежавший като­лику винокуренный завод в Холборне, что привело к предсказуемым последствиям: говорят, джин пили прямо из канавы. Лишь на третий день были разверну­ты значительные силы ополченцев, но к этому време­ни, по некоторым оценкам, в финансовом отношении был нанесен гораздо больший ущерб, чем в Париже во время Великой французской революции.

Гордоновские бунты продемонстрировали, на­сколько нестабильным может оказаться положение в крупных английских городах. Толпа была готова к крайним насильственным действиям как ради вы­полнения своих предвзятых претензий, так и в пользу лишенных гражданских прав после появления тракта­та Томаса Пейна «Права человека», когда в воздухе стали витать радикальные идеи Французской револю­ции. В разгар бунтов уже не имело значения, что к ним привело; шел пир разрушения.

Вот составленный Иэном Гилмором перечень имев­ших место, помимо гордоновских бунтов, волнений:

 

«В XVIII веке англичане (и англичанки) бунтовали про­тив застав, огораживаний и высоких цен на продо­вольствие, против католиков, ирландцев и диссентеров (противников англиканской церкви), против натурали­зации евреев, импичмента политиков, рекрутского на­бора, домов вербовщиков [где мужчин убеждением или обманом завлекали на флот или в армию] и законов об ополчении, против цен на билеты в театр, иностранных актеров, сутенеров, публичных домов, врачей, лакеев-французов и владельцев пивных, против виселиц на Эджвер-роуд и публичных порок, против заключения в тюрьму мэров Лондона, против акцизного управления, против налога на сидр и на лавки, против работных до­мов и хозяев-промышленников, против намечаемого, по слухам, сноса шпилей соборов, даже против изменений в календаре... Имели место волнения во время выборов и после них, в тюрьмах и вне тюрем, в школах и колледжах, во время проведения казней, на фабриках и рабочих местах, во время судебных заседаний в Вестминстер-холле, перед Парламентом и внутри Вестминстерского дворца, в суде магистратов на Боу-стрит, в театрах,   борделях, на территориях, прилегающих к соборам, и на Пэлл-Мэлл у ворот Сент-Джеймсского дворца».

 

Хотя Гилмор настаивает, что насилие редко было бессмысленным и обычно имело какую-то конкретную цель («агрессивная защита»), список получается просто ужасным. Но если оглянуться лишь на последние три­дцать лет в Англии, мы можем сказать, что английская толпа протестовала против подушного налога, против методов охраны общественного порядка на футболь­ных полях и вне их, на приморских променадах и в ки­нотеатрах, против фашизма и из расовых предрассудков, против законов о занятости, против войны во Вьетнаме.

Протестовали в каменноугольных копях и на Уайтхолле, против длинных волос и против коротких, за право праздновать День летнего солнцестояния, про­тив экспорта живых животных и против импорта новых технологий, за признание профсоюзов, за право ездить на украденных машинах, из-за того, что уличным бан­дам нравится драться, потому что они столкнулись с другой бандой футбольных болельщиков, и так далее. Продовольственных бунтов, обычных для XVIII века, больше нет, однако нападения на хлопкопрядильные заводы в XVIII веке, сопротивление «капитана Свинга» использованию машин и дешевой рабочей силы в 1830-х годах связаны одной нитью с протестами против введения Рупертом Мердоком новых способов печати в Уоппинге в 1980-х. Читая этот перечень, можно пред­ставить себе, какой ужас и презрение испытывают анг­личане, глядя через Канал и видя, как слабовольные французские правительства, не желающие бросить вы­зов протестующим, мирятся с массовым неповиновени­ем, открытым несоблюдением закона и народными вос­станиями. Разница между двумя странами в том, что если во Франции массовые протесты — принятая, пред­полагаемая часть политического процесса, то уличные бесчинства в Англии реже имеют отношение к полити­ке и чаще являются следствием внутренней готовности обмениваться тумаками. Попробуйте выйти на улицу после наступления темноты в половине городов по всей стране, где проводятся ярмарки, и вы увидите, что не­большая стычка между пьяными молодыми мужчина­ми и женщинами — такая же непременная составляю­щая доброй субботней вечеринки, как кебаб или карри. «Без драки и праздник не праздник».

Конечно, определенное отношение к этому имеет пристрастие англичан к алкоголю. Не знаю, есть ли другие крупные европейские города, кроме Манчесте­ра или Ливерпуля, где путешественник садится на же­лезнодорожном вокзале в такси, в котором водитель для своей же собственной безопасности отделен от пассажиров проволочной сеткой, а надпись в машине предупреждает, что «при рвоте, вызванной алкоголь­ным опьянением, взимается дополнительная плата в размере 20 фунтов»?

Так ведется уже не одно столетие. Говорят, перед битвой при Гастингсе норманны провели ночь за мо­литвой, а воины короля Гарольда пьянствовали. Карти­ну полупьяной нации дополняют средневековые пого­ворки: по одной из них, «овернец поет, бретонец пишет, а англичанин пьет». В другой: «норманн поет, немец на­едается, англичанин надирается». Вильям Мальмсберийский (ок. 1095-1143) отмечает в «Хронике королей Англии», что во время норманнского завоевания «пи­тие в особенности было упражнение повсеместное, и в занятии сим проводили целые ночи, равно как и дни... Ели, по обыкновению, до отвала и пили до блевоты». Королю Иоанну Безземельному, прибывшему в июле 1201 года с визитом к королю Франции в Фонтен­бло, предоставили в распоряжение весь дворец. После его отъезда анонимный историк отметил, что «король Франции и люди его немало потешались меж собой над людьми короля английского, которые выпили все пло­хие вина, а все добрые оставили». В1362 году архиепис­коп Кентерберийский сетовал, что при малейшей воз­можности англичане надираются до одурения и пото­му по религиозным праздникам «таверну почитают более, чем церковь, обжорство и пьянство встречают­ся чаще, чем слезы и молитвы, люди больше заняты распутством и бесчинством, а не проведением досуга в созерцании».

Иногда кажется, что, если страну предоставить са­мой себе, каждый уик-энд люди будут пребывать пья­ными. В начале XVIII века дешевого джина и других спиртных напитков было так много, что общество, ка­залось, может просто лопнуть: в 1742 году население, составлявшее одну десятую часть сегодняшнего, осуши­ло 19 миллионов галлонов джина промышленной кре­пости — в десять раз больше, чем мы выпиваем сегодня. Подходящее отражение этого феномена — симпатич­ный безобидный персонаж Г. К. Честертона, «покачива­ющийся английский пьянчужка, от которого и пошли неровные английские дороги». А вот иные времена: ан­гличане напиваются мрачно, тупо. Яркое описание лон­донского паба дает Достоевский: «Все пьяно, но без ве­селья, а мрачно, тяжело, и все как-то странно молчали­во. Только иногда ругательства и кровавые потасовки нарушают эту подозрительную и грустно действующую на вас молчаливость. Все это поскорей торопится на­питься до потери сознания... Жены не отстают от мужей и напиваются вместе с мужьями; дети бегают и ползают между ними».

В феврале 1915 года тогдашний канцлер казна­чейства Ллойд Джордж сообщил жителям Бангора, что «пьянство наносит нам больший урон на войне, чем все германские субмарины, вместе взятые». А депута­ция кораблестроителей, приехавших просить прави­тельство ввести сухой закон в целях повышения про­изводства, услышала от него, что «мы ведем войну с Германией, Австрией и пьянством; и, насколько я по­нимаю, пьянство для нас — величайший из всех этих трех смертельных врагов».

Попытки британского правительства решить эту проблему, помимо других мер, через жесткое ограниче­ние часов работы пабов и запрещение продажи алкоголя навынос, дали желаемые результаты. Снизилось число осужденных за пьянство, и поколения два-три вроде бы ограничивали себя в потреблении крепких на­питков. По утверждению «Масс обзервейшн», в 1930-е годы многие мужчины в пабах Болтона пили по пол­пинты. Лишения Второй мировой войны приучили еще одно поколение молодежи относиться к выпивке сдер­жанно, и на самом деле лишь в 1970-х годах возросшее благосостояние и падение родительского авторитета позволило многим англичанам вернуться к тому, как ве­ли себя их предки. К 1990-м годам следующее поколе­ние уже сочетало удовольствие от выпивки с широко распространившимся употреблением наркотиков.

Англичане потребляют не намного больше алко­голя, чем другие народы Европы, поэтому, должно быть, это пьянство как-то связано с тем, как они пьют. Как сказал мне однажды Джордж Стайнер, «Сартра не встретишь в английском кафе по двум причинам. А: Нет Сартра. Б: Нет кафе». И он прав. Падение бри­танской имперской мощи не сопровождалось таким взрывом творческой мысли, как в Вене в последние дни империи Габсбургов - Фрейд, Брамс, Малер, Климт и остальные, — и, возможно, отчасти это можно объяс­нить отсутствием золотой молодежи и элиты, то есть «кафейного круга». Марксизм, до того как прийти к власти, был явлением, встречавшимся лишь в кафе. От Лиссабона до Санкт-Петербурга можно зайти в ка­фе и заказать бокал вина или сидеть часами за одной чашечкой кофе. В кафе происходит смешение поколе­ний и полов, и время проходит незаметно. Пабы же, наоборот, заведения для взрослых мужчин, там подают крепкие напитки, и все происходит как-то быстрее. В пабы не ходят, чтобы заняться чем-то в одиночку, на­пример почитать газету (обычное явление в европейских кафе) или, никому не мешая, пошевелить мозгами за игрой в шахматы. Паб для того, чтобы пить.

На первый взгляд, эту готовность к выпивке и драке трудно совместить со свойственной англича­нам сдержанностью. Что имел в виду Д. X. Лоуренс, когда говорил, что «я не очень-то жалую Англию, но вот англичане действительно представляются мне весьма приятными людьми. Они такие джентльмены». Что было на уме у Джорджа Оруэлла, когда он писал, что «вероятно, самой яркой характеристикой англий­ского общества является джентльменское поведение. Это замечаешь, как только ступаешь на английскую землю. Это страна, где кондукторы в автобусе привет­ливы, а у полицейских нет револьверов. Это не та стра­на, где живут белые люди и где запросто могут спих­нуть с тротуара».

Мне кажется, дело в том, что все это относитель­но. Подавляющее большинство английского народа не проводит время за выпивкой, не дерется и не блюет. Даже те немногие, кто этим занимается, обыкновенно делают это вечером по пятницам или субботам. В еже­дневной жизни английское общество в основном оста­ется поразительно вежливым. Попробуйте хотя бы подсчитать, сколько «пожалуйста» и «благодарю вас» вы услышите при покупке газеты, или запомнить, сколько раз перед вами извинятся, толкнув в поезде. В отличие от некоторых других развитых стрaн, где на­учились силами полиции навязывать волю государст­ва, большинство англичан полиция не пугает. В пре­ступности тоже наблюдается общая тенденция избегать насилия: в Англии и Уэльсе разбойные нападения со­ставляют примерно один процент зарегистрирован­ных преступлений, в то же время кражи со взломом — 24 процента. В Соединенных Штатах, где краж со взломом происходит больше, чем разбойных нападе­ний, пропорция последних на фоне всех совершенных преступлений в четыре раза выше. Трудно не сделать вывод, что преступлениям, связанным с конфронта­цией и насилием, англичане предпочитают действия исподтишка. Наиболее показательны цифры по самым серьезным правонарушениям. Хотя после Второй ми­ровой войны количество убийств стабильно растет, их уровень в Англии удивительно низок. Несмотря на сенсационные заголовки в газетах, у вас гораздо мень­ше шансов быть убитым в Англии по сравнению с большинством других промышленно развитых стран. Число убийств по Англии и Уэльсу ниже, чем в Япо­нии, наполовину меньше уровня Франции и Германии, составляет одну восьмую уровня Шотландии или Ита­лии и в двадцать шесть раз ниже, чем в Соединенных Штатах. Напрашивается вывод: несмотря на готов­ность некоторых англичан выпить и подраться, глубо­ко внутри большинство из них испытывают достаточ­но высокую степень уважения друг к другу.

А произошло вот что. По мере того как «респекта­бельное общество» кануло в небытие, стало терпимым и отношение к старинным, не таким благородным ма­нерам. С этой точки зрения, похоже, что строгие пра­вила поведения, одежды и этикета придуманы англича­нами, чтобы защитить себя от самих себя. В третье ты­сячелетие Англия вступает не в темном костюме, а в ярком разнообразии нарядов, будучи обязанной про­шлому и всем, и ничем.

Возьмите английское увлечение заключать пари. Более 250 лет, с конца XVI по начало XVIII веков, пра­вительство с удовольствием потакало пристрастию к азартным играм, организуя государственные лоте­реи, выручка от которых помогала финансировать в числе прочих, войны против Наполеона и строитель­ство Британского музея. Однако с ростом националь­ного самосознания стала выше и щепетильность: мно­гое свидетельствовало о плохом воздействии лотерей на общество, и правительство лорда Ливерпуля поста­новило, что их следует отменить. Этим, однако, вкус к азартным играм отбить не удалось, и скоро пустили корни другие формы заключения пари: можно было делать ставки на исход состязаний между людьми, та­ких как ходьба, профессиональный бокс или борьба, или на петушиные бои, травлю собаками привязанно­го быка, собачьи бои или лошадиные бега. Увлечение этим было настолько велико, что ставки делали даже на гонки инвалидов с деревянной ногой. Неудивитель­но, что в Ланкашире азартные игры называли «биржей бедняков». К 1890-м годам регулярным еженедельным занятием во многих домах стали ставки по футболь­ным купонам на результаты матчей. В течение шести­десяти лет эти новые футбольные пулы, предлагавшие предсказывать исход матчей, стали крупнейшим част­ным игровым предприятием в мире.

Отношение властей к этому явлению было типич­но лицемерным: санкционируя государственную лоте­рею, правительство давало одобрение на то, что неко­торые уже называли «пороком XX века» — как алко­голь был пороком прежних эпох. Однако власти вполне устраивало получать как можно больше при­были путем обложения налогами компаний, занимаю­щихся футбольными пулами, и букмекеров. В конце концов в 1994 году правительство консервативной партии («партии семьи» и «здоровых денег») подда­лось соблазну легкого дохода и устроило еще одну го­сударственную лотерею. Под пошлые рассуждения и полуправду о благе, которое несут обществу азартные игры — проводившиеся два раза в неделю розыг­рыши показывало по телевидению Би-би-си, — и лоте­рея быстро стала одной из крупнейших в мире. Более двух третей взрослого населения покупало билеты ре­гулярно, а 95 процентов — от случая к случаю. Масса фактов говорила о том, что общедоступность скретч-карт развивает пристрастие к азартным играм, но все предпочитали закрывать на это глаза. Это было много­значительным свидетельством того, что «респекта­бельное общество» кануло в Лету.

Можно было бы рассмотреть немало других при­меров, начиная с изменений в отношениях полов и кончая тем фактом, что в 1998 году действующий ми­нистр иностранных дел, верховный посол страны, смог позволить себе завести интрижку, развестись с женой и сожительствовать с секретаршей в своей официаль­ной резиденции, и никто ему даже слова не сказал. Од­нако то, как далеко зашла страна, вероятно, лучше все­го отражает отношение англичан к еде.

В 1949 году Реймонд Постгейт, радикальный жур­налист, знаток классической литературы и общество­вед, так разозлился на спокойное отношение англичан к невкусной еде, что предложил основать Общество борьбы с жестоким отношением к продуктам. Объек­том его атаки стали бутылочки с соусом, которые мож­но найти на столе в любом ресторане:

 

«Их подают исходя из того, что вам захочется начисто скрыть вкус предложенного блюда. Ощутить, что оно разваренное, кислое, вязкое, водянистое, несвежее или приторное — что-нибудь из этих шести свойств (или все вместе) вам суждено непременно, будь то рыба, мясо, овощи или сладкое. Кроме того, все будет пере­жарено или переварено; блюдо могло быть и подогре­то заново. Если заведение, где вы ели, английское, оно будет называться закусочная или «каффи»; если ино­странное, его могут назвать рестораном или «каффи». Во втором случае будет не так чисто, но у пищи может обнаружиться какой-то вкус».

 

Английская еда ужасна, и на то есть своя причина: англичан никогда особо не волновал вкус, и они не требовали приготовить что-то повкуснее. Когда в 1950-х годах родители Джона Клиза повели его по­ужинать не дома, приоритеты уже были расставлены четко. Его отец работал в Индии, Гонконге и Кантоне. Но несмотря на широту кругозора, которую давала то­му поколению империя, они сохраняли свое донельзя четкое самоощущение. «Можно подумать, они могли выработать какой-то вкус, — рассказывал мне Клиз. — Но нет, их интересовала не еда. Родители выбирали ресторан не по блюдам, которые там предлагали, а по тому, подогревают ли там тарелки».

Стиль ресторанов, посетителями которых был средний класс, отражал их жизненный подход. Там ца­рил полумрак, виднелись деревянные балки, а мебель была в основном кожаная. Это были места в мужском вкусе. Для каждого этапа трапезы полагался свой сто­ловый прибор, и надо было знать, как следует и как не следует всем этим пользоваться. Суп надлежало есть не сгибаясь к тарелке, наклоняя ложку с края к нижней губе: засовывать ее в рот было не принято. И хотя раз­ные классы в обществе выражались по-разкому, удо­вольствие в конце трапезы следовало выказать слова­ми «все было восхитительно, я вполне сыт»: удовле­творение выражалось в количестве съеденного. Если предлагали еще, можно было принять предложение, но полагалось извиниться за то, что еда понравилась: «Знаете, вообще-то не следовало бы, но, может быть, если только чуть-чуть».

 

И все же об английской еде всегда было что рас­сказать. На протяжении истории английская кухня — по крайней мере, для немногих привилегированных — могла поспорить с любой другой в Европе. Говорят, чтобы удовлетворить свои кулинарные запросы, Ри­чард II держал 2000 поваров. Сын Эдуарда Ш, герцог Кларенс, закатил банкет из тридцати блюд для 10 000 персон, а Генрих V отметил свою коронацию тем, что в фонтане во дворе его дворца текла не вода, а кларет. На стол могла попасть любая тварь Божья от мала до велика. Само собой, крупный рогатый скот, свиньи, ов­цы, козы, олени и дикие кабаны (хотя - как нередко бывало на средневековых банкетах — не в одну трапе­зу). Но ведь была еще и птица: куры, лебеди, павли­ны — которых зачастую подавали во всем оперении, — фазаны, куропатки, голуби, жаворонки, дикие утки, гуси, вальдшнепы, дрозды, кроншнепы, бекасы, пере­пела, выпи, не говоря уже о молодых лебедях, цаплях и зябликах. Подавалась и рыба - от лосося и селедки до линя и угрей, ракообразные от крабов до брюхоножек, и в завершение всего — сладкий крем и пюре, тво­рог, кусочки фруктов и овощей в кляре, торты и пирож­ки с фруктовой начинкой.

Даже во время Второй мировой войны, когда в стране действовала карточная система, Джордж Оруэлл сумел составить список деликатесов, которые по­чти не встречаются в других странах. В списке присут­ствует копченая селедка, йоркширский пудинг, девон­ширская сметана, маффины (порционные кексы) и оладьи, рождественский пудинг, пирожки с патокой и яблоки, запеченные в тесте, картошка, зажаренная с куском мяса, молодая картошка, приправленная мя­той, хлеб, хрен, яблочный сок с мятой, различные со­ленья, оксфордский фруктовый джем, джем из кабачков и желе из ежевики, стилтонский сыр и уэнслидейл и яблоки — оранжевые пепины Кокса. Этот список любой из нас мог бы дополнить. Однако англичанам так и не удалось сделать еду искусством. Слово «ресторан» — французское, да и меню составляется по-французски, и все потому, что английский язык так и не вы­работал точных названий, чтобы должным образом описать приготовленное. Команд­ные высоты английской cuisine занимают французские chefs.

 

 

---------------------------

Cuisine – кухня (фр.)

Chefs -  шеф-повара (фр.)  

 

По нетленному выражению, идеальные англичанин и англичанка рождены не для удовольствий. В ходе всей английской истории элита твердила остальной стране, что слишком большой ин­терес к еде в какой-то степени аморален. Прослежива­ется и длительное влияние пуритан XVII века, которые твердо веровали, что простая пища — это пища Божья. После того как промышленная революция привлекла рабочую силу в города, знания о деревенской еде ока­зались утраченными. И конечно же, еда занимала весьма скромное место среди приоритетов строителей империи. «Ростбиф и баранина - вот и все, что у них есть доброго, — заключил немецкий поэт Генрих Гей­не, посетивший Англию в начале XIX века. — Боже избави всякого христианина от их подливок... И храни Боже всякого от безыскусных овощей, которые они, поварив в воде, подают на стол почти такими же, каки­ми их сотворил Господь».

Среди городской элиты стало модно заявлять, что с тех пор все переменилось и что англичане утратили безразличие к еде. Послышались самонадеянные заяв­ления, что, мол, Лондон — гастрономическая столица мира, а еда - новый рок-н-ролл. Что ж, давайте по­смотрим. Да, верно, в стране теперь полно первоклассных ресторанов, но у них есть тенденция концентри­роваться в Лондоне и горстке городов вне его, и цены в них высоки. Если хотите хорошо поесть в Бирминге­ме или Манчестере, добрый вам совет: отправляйтесь в Чайна-таун или район, где живут выходцы из Банг­ладеш.

Трудно переоценить пользу английской кулина­рии от появления большой иммигрантской общины. Хотя большинство англичан, похоже, до сих пор счи­тают «фиш-энд-чипс» квинтэссенцией английской еды, число лавок, где продают это блюдо в Британии, сокра­тилось почти наполовину: одно время их было 15 000, а теперь эта цифра упала до 8500. О поразительном росте популярности кухни других стран свидетельству­ет наличие в Британии такого же числа китайских и других восточных ресторанов, помимо 7300 заведе­ний, где подают блюда индийской кухни. Джон Кун, человек, придумавший продавать навынос блюда ки­тайской кухни, сколотил целое состояние и построил карьеру, открыв для себя, что хотя англичане могут и не представлять себе, что такое побеги бобов, они не­пременно отличат букву А от буквы Б. Его ресторану «Катэй» рядом с площадью Пиккадилли никогда бы не завоевать такой популярности, если бы он не нашел способ сделать экзотическое более земным с помощью постоянных меню. С ростом популярности китайской кухни после Второй мировой войны его пригласили го­товить еду в недорогих домах отдыха выходного дня Билли Батлина, ориентированных на англичан, кото­рым нравились тогда массовые выезды на выходные дни за город. Там он решил проблему отторжения не­привычной заморской пищи, придумав отвратитель­ное сочетание чоп-суи, овощного рагу, с курицей и чип­сами. Посетителям понравилось.

Речь не о том, что теперь общий уровень еды в Англии великолепен. Это не так. Для большинства людей есть не дома — значит потреблять богатый жи­рами фастфуд, а если готовить что-то дома, то можно стать жертвой чего-нибудь расфасованного в произ­водственных масштабах незнамо где и неизвестно на какой фабрике. Что изменилось, так это отношение людей к еде. Все повара — ведущие кулинарных про­грамм, которые появляются на телевидении каждые десять лет, предлагают что-то новое и могут рассчиты­вать на то, что станут весьма состоятельными людьми. Центром дома стала уже не гостиная и не общая комна­та, а кухня, и вас больше не сочтут дегенератом, если вы признаетесь, что любите хорошо поесть. Это часть общей, более широкой перемены.

Выкройки, по которым кроили образцовых англи­чан и англичанок, порваны. Вместо них появляется нечто иное, еще не совсем оформившееся. Со старыми иерархиями покончено, и по мере их развала мы видим, как высвободившаяся энергия выливается в моду и му­зыку. Кто объяснит, почему Англия дала миру множест­во величайших групп, в то время как во Франции счи­тался крутым один Джонни Халлидей? Возможно, дело и в невыносимой скуке английских пригородов или в ужасно переменчивой погоде. В то же время все это сверхобилие уличных компаний, «модов» к рокеров, панков, техно и трэвелеров, инди-кидз и раггамаффинов и других группировок внутри групп, основанных на различных вкусах, воззрениях и взглядах, выражает основополагающую веру в свободу личности. Стиль уже не однороден и больше не диктуется сверху: британские дизайнеры востребованы индустрией моды потому, что принадлежат к той же креативной культуре, что и зада­ющие тон на процветающей музыкальной сцене.

Великого бэтсмена, игравшего за Сассекс и сбор­ную Англии, Ранджитсингхджи (он первым совершил 3 тысячи пробежек за сезон), называли человеком, «благодаря которому Индия выросла в глазах обычно­го англичанина». Но ведь он принадлежал к небольшо­му и очень привилегированному классу людей, кото­рые по своей речи и поведению были англичанами. С прибытием значительного числа иммигрантов из стран с другой культурой англичанам пришлось вы­рваться из своего самодовольства, взглянуть на себя по-иному, признать различия и порадоваться этому. Возможно, они еще не полностью избавились от ощу­щения, что страна потеряла себя. Они еще не полно­стью избавились и от подозрительности к «загранице». Да и как они могли это сделать, если это плод целого тысячелетия островной жизни? У каждого школьника, отправляющегося по обмену во Францию, Германию или Голландию, есть бабушки с дедушками, прабабуш­ки с прадедушками и прапрабабушки с прапрадедушка­ми, для которых континент был лишь местом, куда страна посылала их воевать. Более миллиона из них так и не вернулись обратно.

Но они живут в стране, которая, несмотря на все ее лилипутские политические разногласия, прочно по­коится на традиции личной свободы, до сих пор руко­водствуется принципом честной игры, которая терпи­ма, добродушна и которую трудно вывести из себя. Они живут в обществе, где предполагается, что каж­дый может поступать как ему или ей вздумается при условии, что это не запрещено законом, а не наоборот, что верно для большей части остального мира: в Гер­мании есть даже законы о том, когда можно выбивать ковры или мыть автомашину. Они живут в обществе, где ценят слово, и поэтому театр у них один из веду-

щих в мире, где больше газет и более высокий общий уровень телевидения, чем где бы то ни было. Их столи­ца предлагает гораздо большее многообразие развлече­ний, чем любой другой город на земле. Некоторые их дома и церкви представляют собой образцы самой пре­красной на земле архитектуры. Они по-прежнему неве­роятно изобретательны и предприимчивы. У них самая красивая хоровая музыка и величайшее разнообразие музыкальных представлений в Европе. Их сельская ме­стность - один из самых прелестных уголков на земле, и ни один клочок земли не оставлен заботой предыду­щих поколений. В Оксфорде, Кембридже и многих учебных заведениях в Лондоне, Манчестере и других городах у них обосновались блестящие умы и одна из самых интеллектуальных традиций в мире.

И все же они пребывают в убеждении, что с ними все кончено. В этом их прелесть.

 

Уильям и Валери Плауден переезжают из дома, который их семья занимала последние 800 лет. Это не­высокое фахверковое поместье, как бы оставленное про запас в «голубых холмах моей памяти» хаусмановского «Парня из Шропшира». К Плауден-Холл не ведут дорожные указатели, там не проводятся дни от­крытых дверей, там не продают горшочки с джемом от «Нэшнл Траст», не подают чай пышущие здоровьем дамы в твидовых юбках. Когда подъезжаешь по до­рожке, в разные стороны разлетаются молодые, еще  бесхвостые фазаны. Посреди дремлющих полей бес­толково бродят овцы и коровы. Рядом с большим до­мом садовник подрезает верхушки травы на лужайке. Он скрыт от всего остального мира, и клацанье его ножниц — самый громкий звук в округе. Ни машин,
н поездов, ни самолетов.

 

Семья Плауден «сидит» на этих землях по мень­шей мере с XII века, когда один из их предков осаждал вместе с крестоносцами Акру. Отсюда миль двадцать или около того до Айронбриджа и тамошней долины, где 200 лет назад началась промышленная выплавка чугуна и был сооружен первый в мире чугунный мост, скрепленный по старинке «ласточкиным хвостом» и врезкой. Праздник жизни тоже покинул эти места, и долина Северна, когда-то черная от дыма чугуноли­тейных заводов, снова впала в глубокую спячку. Сви­детелями всего этого в течение многих лет были члены семьи Плауден. И они по-прежнему здесь, эта семья Плауден, они живут в Плауден-Холле, в деревушке Плауден, в краю тихого довольства.

История семьи не сказать чтобы героическая. Один из Плауденов стал известным юристом при Ели­завете I, другой командовал Вторым гвардейским пе­хотным полком в битве при Бойне, третий заработал небольшое состояние в Восточно-Индийской компа­нии, еще один умер в школе, «объевшись вишен», был среди них и адмирал, погибший в бою в одном из кон­воев через Северную Атлантику, но не было ни одного премьер-министра или философа. Их жизнь вращается вокруг фермерского хозяйства, полудюжины черных лабрадоров, охоты, стрельбы и рыбалки. Это не тот об­раз жизни, благодаря которому ваше имя привлечет внимание издателей «Кто есть кто»: государственная служба ограничивается присутствием в мировом суде и время от времени, когда графство посещает королева, обращением в Высокого Шерифа. Остальное время за­нято чтением журналов «Фармерз уикли», «Хорс энд хаунд» и «Шутинг таймс».

Считается, что этот тип английской семьи уже принадлежит истории, что его свела на нет Первая мировая война, налоги на наследство, налогообложение, страховая контора Ллойда и врожденное неумение ве­сти дела. Это образ Брайдсхеда Ивлина Во, отеческие руины, покинутые семьями, которые не могут подла­диться к требованиям современной жизни. Как и вся­кий образ, отчасти это верно. Но среди тех, кто выжил, это абсолютно не так. Уильяму Плаудену было два­дцать и он служил в армии, когда умер его отец, оста­вив ему Плауден-Холл. Поняв, что шансов сохранить родительский дом, похоже, немного, Уильям стал ис­кать арендатора. Но желающих не нашлось. Поэтому он уволился из армии, отправился в Оксфорд, но «по­нял, что голова не очень-то работает» и снизил планку до Королевского сельскохозяйственного колледжа в Сиренчестере. Когда он принял имение, в его распо­ряжении было 450 акров земли. Через несколько лет он управлял уже 2 тысячами акров. Сегодня в хозяйст­ве есть наемный управляющий, двенадцать человек работает на ферме, еще пять в лесах, каменщик на пол­ный рабочий день, плотник, егерь, разнорабочий и са­довник.

Плауден с женой уезжают на ферму в поместье с тем, чтобы в родовое гнездо мог въехать сын. В слу­чае, если Уильям Плауден проживет еще лет семь, Пла­уден-Холл перейдет к еще одному поколению Плауде­нов без налогов. Уильям Плауден передает процветаю­щий бизнес, который опровергает утверждение, что для всех этих старых семей, воплощающих традици­онное представление о типично английском, время вышло.

Такие семьи — невозмутимые, практичные, от­кровенно «внепартийные», но глубоко консерватив­ные, спокойные, славные, неинтеллектуалы — составляли ядро сельского английского общества. Спросите, что он думает о положении Англии сегодня, и получи­те немногословные ответы о том, как рушатся стан­дартные представления: «Мы построили шесть домов в деревне для людей с невысокими доходами. В пяти из шести живут пары, которые не женаты». Однако то, что его беспокоит на самом деле, понимаешь, лишь увидев его машину. Он съездил к местным печатникам и заказал собственные стикеры ярко-оранжевого цве­та. На них надпись:

К ЧЕРТУ ЕС

БРИТАНИИ - САМОУПРАВЛЕНИЕ

 «Рано или поздно, — говорит он, — Общий рынок рухнет. Я не понимаю, как можно управлять страной с двумя системами законов - нашими собственными да еще и всеми этими законами от людей из Брюсселя, которые отменяют наши. Чем быстрее это кончится, тем лучше». Сердце Англии еще бьется среди встаю­щих один за другим холмов Шропшира. Оно разъез­жает по округе со стикером на заднем стекле, который предлагает всей остальной Европе убираться к черту.

Его можно понять. Что теперь символизирует на­циональную принадлежность? Контроль над языком англичане потеряли давным-давно. А если единая ев­ропейская валюта, евро, победит, то британский фунт, символ нации и империи, отойдет в историю. И тут возникает вопрос, что останется у англичан из того, что, по их представлению, было бы английским и толь­ко английским. В повседневной жизни у английской столичной элиты больше общего с парижанами или  ньюйоркцами, чем с сельской или пригородной Англией. А множество других внешних проявлений типично английского, от одежды до языка, теперь принадлежат всему миру.

Доктор Дэвид Старки однажды отмел стенания печалящихся о том, что не проводятся празднества на День святого Георга, сказав, что «Англия сама переста­ла быть просто страной и стала вместилищем духа... Англия воистину превратилась в некий отвратитель­ный антитезис нации; на соседей мы похожи, а друг на друга нет». Несомненно, подобные «плачи Иеремии» ждут нас и в будущем. Они составляют одно целое с на­вязчивой идеей об упадке, которая отравляет представ­ление страны о самой себе со времен войны. Но ведь любая страна есть вместилище духа: именно нацио­нальная идея характеризует законы страны, ее полити­ку и искусство. Когда французские политики говорят «La France», они имеют в виду представление о судьбе страны, а не то, что видят вокруг. Что такое Америка без американской мечты? Ведь нельзя же пятьдесят лет слушать, как раскладывают по косточкам твой упадок, и чтобы тебя это никак не задело. И все же, несмотря на заявления, что со страной «все кончено», склад ума, благодаря которому английское общество стало таким, какое оно есть — с его индивидуализмом, прагматиз­мом, любовью к словам и, помимо всего прочего, с этим славным, фундаментальным упрямством, — остался неизменным.

Англия, какой ее представляет весь остальной мир. - это Англия времен Британской империи. У каждого народа, отправляющегося в будущее, как у машины новобрачных, отъезжающей от церкви по­сле венчания, позади грохочут пустые консервные банки его истории. Но для большинства англичан их история остается лишь историей. И наоборот, в Шотландии или Ирландии каждый уважающий себя взрос­лый считает себя частью нерушимой традиции, про­стирающейся назад в прошлое, к тем временам, когда их предки еще ходили синими от вайды: угнетенные народы помнят свою историю. А бывшие угнетатели забывают. У англичан сегодня нет ничего общего с традицией, которую отмечают в красно-бело-синих тонах. Взгляните на последний вечер «Промс». Кто из этих людей с довольными, тупыми лицами, горланя­щих «Земля надежды и славы», верит хоть в одно сло­во из этого гимна? «Шире все и шире размах твоих границ»? Да будет вам.

Бунтовщики 1960-х скоро уже будут дедушками и бабушками, с их проявлениями протеста потихоньку ужились, и им на смену одни за другими приходят дру­гие фантазеры-анархисты. Нормы 1940-х годов проч­но забыты, новых на смену не выработано. Крепко сжатых губ никто не видел уже много лет. Лишенное чувства четкой национальной предназначенности, каж­дое послевоенное поколение все больше зацикливает­ся на себе, порождая больших эгоистов, чем предыду­щее. Никакого консенсуса не существует даже по таким вопросам, как одежда, не говоря уже о каких-то пред­писаниях.

На самом деле сетование Старки можно рассмат­ривать как свидетельство силы англичан. Может стать­ся, что индивидуальность, твердо укоренившаяся в ощущении прав личности, более предпочтительна, чем похожесть, которая приключается, когда великие школы для мальчиков выпускают тысячи как можно больше похожих друг на друга молодых людей, чтобы управлять империей, которой больше не существует? Когда такой мастер-класс сущеегвовал, каждый знал свое место в неофициальной иерархии. У прежнего англичанина присутствовали элементы благородства, но до определенной степени это строилось на лицеме­рии. Новое поколение совершенствует свое собствен­ное самосознание, самосознание, основанное не на про­шлом, а на своих собственных потребностях. В мире, где общение происходит все более высокими темпами, расстояния сокращаются, товары становятся всемирны­ми, а коммерческие объединения все более крупными, наиболее важным в национальном самосознании явля­ется индивидуальное ощущение каждым своей страны. Англичане одновременно заново открывают про­шлое, похороненное с созданием Британии, и придумы­вают новое будущее. Красно-бело-синие цвета уже больше не востребованы, и англичане возвращаются к зелени Англии. Маловероятно, что новый национа­лизм будет построен на флагах и гимнах. Он скромен, индивидуалистичен, ироничен, крайне субъективен, для него так же важны города и регионы, как и графст­ва и страны. Он базируется на ценностях, которые на­столько глубоко заложены в культуре, что к ним прихо­дят почти бессознательно. В век упадка национальных государств он может стать национализмом будущего.

 

Создать бесплатный сайт с uCoz